§ Новые картины из быта русских детей. Елка в деревне
За деревней, верстах в двадцати от Москвы, собралась кучка девочек, все с кузовками; они сговорились идти в лес по грибы. Осень стояла теплая, между зеленью пестрели красные и желтые листья; влажная и еще теплая земля была готова принять новые семена и заботливо сберечь их до будущей весны.
Ребятишки резвились, шалили, то сходились в кучу, то шли врассыпную.
Давайте-ка с песнями по грибы, — сказала одна из самых бойких девчонок, — давайте, как заправские девки – пойдем все рядышком, да запоем поголосистее!
— Так, что же, давайте петь, — дружно отозвалось несколько голосов. – Запевай. Дуня, али ты, Стеша! – Одна из бойких девочек запела:
Уж как вздумал гриб,
Загадал боровик,
Под дубочком сидючи,
На все грибы глядючи,
Стал он сказывать,
Стал приказывать:
Приходите вы, белянки, ко мне на войну…
Девочка тянула песню одна, к ней никто не приставал, видимо песня эта никому не полюбилась.
— Ну, уж затянула какую, не суразну, да не складну, — сказала Санька, дергая за рукав запевальщицу.
Стеша смолкла; девочки заспорили о выборе песни.
— Давайте споем заиньку, — сказала Дуня, подбоченясь и приплясывая.
— Ну, уж легко ли что, заиньку, — заметили некоторые с небреженьем.
— Запоем про серых гусей, — сказала крошка Даруша.
Озорница Санька размахнулась и мазнула ее пальцем по губам, прибавив:
— Вот тебе серый гусь.
— Ну, что озорничаешь! – вступилась Стеша.
Санька увернулась и, подняв что-то с земли, зажала в руке, крича:
— Девки, девки. А я белый гриб нашла!
— Врет! – равнодушно сказали девочки, зная обычай Саньки обманывать и дразнить, и, не обращая внимания на ее находку, пошли в лес. Постояв немного, Санька бросилась в след за ними, и первую она догнала Дарушу.
— Даруша, вот тебе грибок, — говорила она, насильно суя ей что-то в руки, — грибок отдай мамке, она тебе изжарит его в маслице.
Даруша была девочка тихая, смышленая; поглядев в руку, она узнала и по осязанию и по виду, что это не гриб, а еловая шишка. Даруша и прежде игрывала ими, и теперь также занялась гладенькою, чешуйчатою шишечкою, стала колупать чешуйки, и где не брали ее ногти, там помогали острые зубы; девочке удалось выгрызть одну чешуйку, оттуда упало на землю семечко, она поковыряла еще, и из этой ячейки выпало также семечко, а босые ноженьки притоптали их к сырой земле. Девочка шла, ковыряя шишку, трясла ее, прикладывала к уху, слушала как гремели в ней семечки, заглядывала в каждую вновь открытую ячейку, а между тем подруги ее далеко ушли вперед и согласно пели:
Как пошли наши подружки в лес по ягоды гулять,
Сею, вью-вью-вью, в лес по ягоды гулять.
По черную по черничку, по красную земляничку,
Сею, вью-вью-вью, по красную земляничку.
Они ягод не набрали, а подружку потеряли,
Сею, вью-вью-вью, а подружку потеряли!
Как любимую подружку, Катеринушку,
Сею, вью-вью-вью, Катеринушку.
Не в лесу ли заблудилась, не в траве ли заплелась,
Сею, вью-вью-вью, не в траве ли заплелась?
Кабы в лесе заблудилась, то бы лесы приклонились,
Сею, вью-вью-вью, то бы лесы приклонились;
Кабы в траве заплелась, трава б шелком повилась,
Сею, вью-вью-вью, трава б шелком повилась.
— Ах, батюшки, да где же у нас Дарушка, — спросила спохватясь запевальщица Стеша, которая выпросила ее с собой по грибы.
— Где! – отозвалась Санька, — вестимо где; ее волк унес, я сама видела, как он тащил ее; право видела, теперь уж, чай, он далеко уволок ее, пожалуй, уж и съел совсем, и с косточками. Одна из легковерных слушательниц взвыла со страху и жалости.
— Да ну тебя совсем! – крикнули девочки на Саньку. Стеша же побежала отыскивать Дарушу, которая шла шаг-за-шагом забавляясь шишечкой. Много семечек легло по пути под следы девочки, много их притоптано к сырой земле.
— Ау, ау, Даруша, ау! – аукала Стеша. Услышав зов, девочка отаукнулась, перекусила еще раз шишку, перекинула ее через голову за себя и побежала к Стеше.
Долго бродила толпа девочек по лесу; они брали грибы, шалили, в разных местах слышалось громкое их ауканье, а к вечеру тут и там по избам топились печи и жарились грибы: девочки рассказывали дома, где и в каком месте кто из них собирал, хвастались друг перед дружкой белыми грибами, как лучшей находкой; их отобрали и, пронизав на нитки, повесили сушить для продажи; черные грибы, то есть подосиновики и березовики, повесили сушить, но про свой обиход; а разноцветные с рубчатым исподом сыроежки, волнушки, да жирные масляники попали прямо на сковороды. Вернувшись домой, Санька рассказывала, как она набрала полон кузов одних только белых грибов и уже несла их домой, да вдруг из-за кустов схватил ее серый волк; она со страху просыпала грибы, а сама, вырвавшись, прибежала домой!
— Уж и горазда же у вас девка врать, — сказала старушка соседка, — помяните мое слово, что пути из вашей Саньки не будет! – Не весело было матери слушать такие речи о своей дочери, но она не считала важным, что Санька ее, как говорится, походя врала, и на все сторонние упреки отвечала: «молода еще, не замай ее – пусть ее тешится!».
Солнышко село, грибы пожарили и съели, ребятишки, помолясь Богу, улеглись, за ними отравились и старшие; все заснули в деревне, и люди , и скот, только чуткие собаки осторожно дремлют по дворам. Все, что живет днем, заснуло, ночные же животные встали и пошли по делам своим; проснулись мыши и пошли домовничать по избам, по клетям и житницам, забегали по полю зайчики, проснулись и поднялись волки, залетали совы; тихо во тьме стоят деревья, запоздалые осенние цветы сомкнулись и, понуря головки, словно задремали над землей. Что же делают Дарушины крошечные еловые семечки? Они плотно прилегли к матери земле, и еще долго-долго так пролежат; на них посыплется древесный лист, к ним приляжет побитая морозом трава, сверху засыплет их снегом, и пролежат они так свой срок, доколе не придет пора, и каждое семя взойдет и, по слову Божьему, вырастет деревом по роду своему.
Но разве из каждого семечка выходит подобное ему растение? Выходит из каждого спелого зернышка, если только не помешают ему люди или скот, или не склюет его птица. Наши семечки благополучно пролежали зиму, когда же Бог послал солнышко, чтобы пригреть землю, снег растаял, ушел водою в землю, налились почки на деревьях, из-под ветоши стала пробиваться молодая травка, то пришла пора подняться и ельничку; семя разбухло, темная кожурка лопнула, из нее показалась пригнутая на бок, зеленая кисточка; солнышко взошло, осветило и пригрело растенье, и согнутые кисточки выпрямились и потянулись к солнцу; но как ни тянулись они, а все-таки высокая лесная трава далеко обогнала и переросла их. Маленькие елочки росли себе, что называется, ниже травы, тише воды; кроме мошек да букашек никто про них и не знал, никто и не слыхал; сочные кисточки вытянулись в султанчики, с боков у султанчиков показались еще новые кисточки, из которых после выйдут боковые ветки; из часу в час, изо дня в день, тихонько и весело растут Дарушины елочки; на них сквозь траву льется дождь, сквозь нее же их греет солнышко весело растут они, потому что растут в порядке, по слову Божью: на пользу Его творенью. Всему созданию определено свое дело или своя польза, но лучше всех и полезнее всего должно бы быть дело человека, как лучшего и разумнейшего из творений Божьих. Прошло лето, деревья пожелкли, трава прилегла к земле, но уже не покрыла елочек, их засыпало одними сухими листьями да рыхлым снегом.
Случилось на счастье молодого ельника, что крестьяне вздумали перенести выгон на другое место, а прежний выгон вспахали и обнесли околицею, так что по дороге не стало ни ходу, ни езды; вот и растет Дарушина просадь в этом затишье; проходят год за годом, скот ее не топчет и не ломает, люди почти не заглядывают, потому что песчаный бугор, где стоит старая ель, место голое, нет на нем ни земляники, ни орешника, да и грибы там плохо родятся: не по что туда ходить; изредка разве забредет в ту сторону лекарка, но она не помеха; бережно обходит старуха деревья, с молитвою обирает около них травы, усталая спустит с плеч пучки зелья и сядет, прислонясь к своей старой ели, поглядит любовно на небо и на землю, вздохнет и задумается, и думает она о том, что всякой-то букашке, всякой травиночке есть свое место, и что все-то на Божьем свете по Божьей воле стоит, и долго задумавшись сидит она под старой елью; в ногах у нее суетятся муравьи, ползают Божьи коровки, перекликаются в траве кузнечики, мотаются взад и вперед пестрые бабочки, а над головою печально кукует кукушка; еще выше, в поднебесье радостно заливается жаворонок.
Случилось и Даруше забрести в свой ельничек; она только попрыгала под молодыми елками, да порвала ландышу: ей и в голову не пришло, что ели эти выросли из семечек, которые она пять лет тому назад рассыпала; тогда Даруша сама была шестилетним ребенком, а теперь ей уже одиннадцать лет и она стала помощницею матери своей, не так как двенадцатилетний брат ее. Карпушка, который работает с отцом когда захочет, а не захочет, так и пальцем не пошевельнет; за то отец и мать часто его журят, в дочери же, что называется, они души не слышат. Даруша знает, что должна помогать родителям, и потому она любит трудиться; Карпушка же ветрен и ленив. Был еще у Дарушки девятилетний брат, Ваня, да четырехлетний Сема; последний только и знал, что пить, есть, играть да спать, а Ваня, любимец матери, всегда был при ней на послугах и с сестрою жил душа в душу: в трудном крестьянском быту мир да согласие всего дороже, про это сложилась и поговорка: «не теснота губит, а лихота». Жизнь крестьянина – забота изо дня в день; весну, лето и осень порядочный не пьяный мужик работает с женою от утренней зари до вечерней; подумаешь, зимою отдохнет он, но и зимой своя забота: высушить и обмолотить хлеб, смолоть его в муку, навозить сено, нарубить и навозить дров, а снег валит себе да валит, не поспеваешь прорыть проходы по двору от одной ухожи до другой. Пословица говорит: «мужик да собака на дворе, а кошка да баба в избе», и в избе у бабы зимой работы не мало; кроме стряпни, она готовит лен, мыкает из него мочки, прядет их, потом из пряжи ткет холсты и обшивает всю семью. Так-то идет в деревне день за днем и несет свою заботу, а случается и так, что в одночасье выпадет такоя беда, какой неделями не исправишь, как это сбылось на днях с Иваном, Дарушиным отцом. Купил он в долг сажен пять березовых дров, чтобы свезти их в Москву на базар и взять барыша по рублю на сажень; гадал-то он так, а вышло инако! Лишь встал он с возами на базар, как налетело на него человека три кулаков, или прасолов, которые по большей части живут плутовством, скупая товар и не платя за него денег; тут же перепродают его, везут с настоящими хозяевами на место, вперед их хватают деньги, делят, обсчитывают их и уходят с бранью и поживою. Вот такая-то беда нашла на нашего Ивана: разбранясь с кулаком, он сосчитал деньги и увидал, что их даже не достаточно на то, чтобы заплатить за дрова свою цену, а уж о барышах и думать нечего. Праздник на дворе, а в кармане ни гроша, да еще на ту пору родилась дочка, надо имя давать, надо крестить. Крепко задумался мужик, что делать и ума не приложит.
— Танюша, не продать ли нам возок сенца, — спрашивает он, поглядывая на печку, где лежала больная.
— Господь с тобою, Тихоныч! Теперь продадим, а потом в три дорога купим! – отвечала ему жена.
— Да что же делать станешь? Без денег не обойдемся, — возразил Иван.
— Бог милостив, — утешала его жена, — как-нибудь пробьемся, за крестины батюшка на нас подождет…
— А чем послезавтра разговляться станем?
-Чем? Известно чем: молочной кашицей, да ватрушками, да щами с подбелкой, плохо ли дело, как во щи сметанки побольше подложить…
— Мама, а мясца-то? – плаксиво спросил Карпуша.
-И-и, сынок, поешь горяченьких щец с подбелкой, так и не расчуешь, что они без мяса!
Татьяне удалось всех успокоить. Иван, повеселев, вздумал пошутить с Дарушей:
— Ну, — сказал он, — красно ты баешь, жена, а подбелка супротив мяса не будет, разве вот что, не заколоть ли Дарушину рябушечку, — прибавил он, ища глазами дочь, — Даруша, Дарья Ивановна, что тебя не видать?
— Я здесь, — глухо откликнулась девочка.
— Ну, ладно, коли тут; а я вот говорю матери не заколоть ли к разговенью рябушечку?
Даруша стояла за очень трудным делом: она месила квашню, а дело это таково, что и взрослому человеку приходится за ним постоять до устали; одиннадцатилетней же девочке оно было и вовсе не под силу. Даруша потому останавливалась, откидывала голову назад, но тесто, облепившее руки по локоть, перетягивало ее в кадку, и она чуть не с головой туда уходила. На зов отца, девочка опять приподнялась из квашни.
— Я здесь, тятя, тебе чего? – спросила она запыхавшись, стараясь удержаться на ногах.
— ты чего в кадку влезла, моешь ее что ли? – спросил Иван, глядя на дочь, которая от устали едва переводила дух, — смотри, — сказал он шутя, — не протри в квашенке клепок.
— Я хлеба ставлю, — важно проговорила Даруша, и опять ушла с головою в кадку.
Иван не поверил, встал со своего хозяйского места, красного угла, в котором стоят образа, и пошел в кут, то есть в стряпущий угол, что перед печкой, заглянул в квашню и изумился; действительно его Даруша возилась с тестом.
— Ведь она взаправду квашню месит, — сказал Иван жене.
— Что станешь делать! Обещалась было невестка хлебы поставить, да не пришла, А Даруша сама охотилась, — отвечала мать, — ведь она малехонько заквасила, — прибавила она, не подозревая, что девочка замесила ровно столько же, сколько обычно ставили в этой квашне.
Иван опять повернулся к дочери; весело выглянув из квашни, запыхавшаяся Даруша проговорила:
— Вот я и кулачить стану!
Но как ни тискали маленькие кулачки тесто, а оно все-таки упорно липло; уж раз десять смачивала руки, наконец, измаявшись донельзя, она одолела тесто, и оно отстало от руки – знать, что оно готово и вымешано.
— Ай, да дочка, — вскрикнул удивленный отец, — ай, да работница! Чай другой такой во всей деревне не найдешь! Вот кабы деньги были, так ситцевый сарафан бы купил, право слово, купил бы!
Даруша смеялась, потягиваясь и вытягивая изнеможенные руки, а мать, лежа на печи, тихо радовалась за свою дочку.
— Ну, — сказал отец, — теперь я и сам справлюсь, истоплю печь да и хлеб посажу.
На эту пору, к больной хозяйке зашла бабушка Матвеевна, деревенская лекарка.
— Спорина в квашню, — молвила она! На это пожеланье прибыли и довольства хозяин отвечал тем же:
— Сто рублев в мошну!
Бабушка пошла в кут, посмотрела в кадочку, погладила по головке Дарушу; заглянув в печь и увидав, что она протопилась, выгребла жар на шесток, то есть на площадку перед устьем печки, потом загребла его с шестка на левую сторону в загнетку и посадила хлебы.
Устроив это дело, лекарка взялась за умаявшуюся Дарушу, уложила ее на печь, натерла каким-то снадобьем и укрыла тулупом; девочка проспала так до вечера и встала как встрепанная.
Поздно вечером, Матвеевна опять понаведалась в Иванову избу: семья сидела за ужином.
— Хлеб да соль, — сказала старушка, перекрестясь на образа.
— Ешь да свой! – опрометчиво крикнул ей шалун Карпушка.
Вслед за тем раздались два глухие удара, а потом рев: это отец учил уму-разуму глупого сына.
— Не взыщи, бабушка, на дураке, — промолвил Иван, — в дураке и царь неволен!
— Ничего, родимый, потачки не даешь, вырастет большой, даст Бог, человеком станет; ведь это так, набалмаш, не то чтоб на зло молвил.
Тихое слово старухи несколько успокоило обиженного мальчика; встряхнув нависшие на лицо космы, он принялся за пустые или постные щи; чашку очистили, заели хлебом с солью, запили квасом и, помолясь, разошлись на ночевую. Матвеевна осталась у больной, легла подле нее на печке, ребята повалились на полатях, а Иван, как хозяин, поместился на конике, на той лавке, что по стене от двери упирается в первый угол, который зовут коником или койником.
— Баушка, золотенькая, скажи сказочку, — затянули ребята в голос, — скажи, баушка, — умильно просила любимица ее, Даруша.
— Какие вам сказки под сочельник, — отвечала старуха.
— Баушка, родименькая, ты хоть побывальщинку расскажи, — ублажал ее девочка.
— Хоть побывальщинку расскажи, — тянули за нею в голос мальчики.
— Да нишкните вы, — крикнула на детей сонная мать, — того и гляди ребенка поднимете!
— Баушка, золотенькая, — протяжным шепотом упрашивала Даруша.
— Баушка, расскажи, — шепотом же повторяли мальчишки.
— А не сказать ли вам сказочку про белого бычка? – насмешливо спросила старуха. Заслыша о докучной сказке, ребятишки сердито отвечали:
— Не надо, не надо бычка!
— Ты говоришь не надо, я говорю не надо, а не начать ли с конца, не сказать ли про белого бычка? (Дети молча пыхтели).
Бабушка сжалилась над ними.
— Вот то-то оно и есть, — сказала она, — кабы не сложилась про докучных детей докучная сказка, так бы на вас и удержу не было!
— А ты нам, баушка, не сказку, а бывальщинку расскажи, — робко шепнула Даруша.
— Эх девка, девка! Каике у меня бывальщинки? Мое-то былое скоро быльем прорастет! Разве вот что, рассказать вам про господские затеи?
— Расскажи, расскажи! – закричали с полатей.
— А вы никшните, ни гу-гу: мать разбудите, сказывать не стану. – Ребятишки притихли и бабушка начала. – Летось, знакомы барин, лекарь, куда я травы ношу, говорит мне: принеси-ка нам, Матвеевна, к сочельнику свежую елочку, только чтобы самую, как есть, свежую, не стоялую, чтобы не сыпалась; я, говорит, тебе за свежую полтинник дам. Ну, мол, батюшка, коли пожалуешь так жалуй, а это дело плевое, у нас их в лесу не перечтешь. И вот, голубчики мои, завтра ровно год тому делу будет: как поехал племянник в Москву, я присела к нему, да едучи лесом, мы вырубили елочку, кудрявую, зелененькую, ну, пониже тех будет, что у новой околицы, под старой елью выросли, а все же куда хороша. Племянник, спасибо, подвез к самым воротам, я взяла ель, а она выше меня, да ветвистая такая, что и не втащить в сени; стою, и не знаю, что мне делать, как вдруг из дверей выскочат дети, да прямо на меня, кричать: «Елка! Елка!» А тут за ними лакей, да барин, да еще господа, все кричал: «Привезли, елку привезли!» выхватили у меня ее да и поволокли в комнаты, словно отцу родному обрадовались! Поднялся в покоях содом: дети прыгают, кричат, нюхают елочку; их барин из одной двери выгонит, а они в другую влетят, и люди и господа словно ошалели; я было к Марье Карловне за деньгами, а нянюшка говорит: «Какие деньги, до того ли теперь, надо елку наряжать! А тебя, бабушка, сама-то велела чаем напоить» — «Господь, мол, с вами, какой сегодня чай, ноне сочельник, до звезды не едят» — «Ну, твоя воля, ин хоть так посиди». Вот и сижу я, сижу; зазвонили по всей Москве, уж куда как хорошо на Москве благовестят, так в тебе душенька-то и затрепещет от радости, а ноженьки сами собой тебя в церковь несут. Пошла я в церковь, а она, матушка, битком набита, что называется яблоку негде упасть. Образа так и сияют, свеч перед ними видимо-невидимо, а святой ладан, словно туман с раздолу поднимается; стою я со свечкой, да и не знаю, как с нею пройти; барин, что рядышком стоял, и спрашивает меня: «Тебе, бабушка, празднику что ли поставить?» — «Вестимо, родимый, да не протолкаюсь». Вот и взял он ее у меня и подал вперед себя купчику, купчик, перекрестясь, барыне, и пошла моя свечка по нарядным всем господам, и никто-то ею не побрезговал, и еще всякий крестясь передавал вперед себя; кто же ее затеплил, того я и не видела. Куда, детушки, хорошо в московских церквях, наипуще же в праздник Божий.
— Ну, бабушка. А дальше что? – спросила девочка.
— Дай срок, — отвечала Матвеевна, — все расскажу, ничего не утаю. Ну, пришла я к господам, а их никого не видать: барин с барыней да с сестрицей заперлись в покое, убирать елку, а детушки, как увидели меня, так и облепили: сказывай, дескать, деревенскую сказку; уж я им и про Емелю-то и про Лутонюшку, и про Жар-птицу, так вплоть до сумерек и проговорила. Вдруг, в другом покое заиграла музыка; — как мои барчата взвизгнут, да бросятся вон из комнаты. Я заглянула им в след, и, уж что там увидела, того ни в сказке сказать, ни пером описать! Словно солнышко в покое там взошло! – И начала старуха сказочным складом описывать рождественскую елку, — Что не в чистом поле, не на широком раздолье, не под темными лесами и не на поле-поляне, не на высоком кургане, а на столике точеном, на скатереточке брано-шитой полотняной, стояло тут диво дивное: дерево ливанское, цветы райские, яблочки наливчатые, орешки золоченые, и что на каждой-то веточке, на каждом сучочке стоят свечи воску ярого, да теплятся они не теплятся, ярким полымем пылают, на самой же маковке три свечи горят, они писанные-разукрашенные, горят, горят, да как выпалят, золотою пылью в потолок выстрелят, и пошли они вокруг ели моей огнеметом бить, а она-то еще пуще прежнего светится, величается!…
— Баушка, да райское-то дерево, что свечами горит, разве это елка была?
— А то что же! – отозвалась старушка, — бары затейливы, вздумают-загадают и репей разукрасят пуще алого шиповника!
— Ну, баушка, сказывай, что еще? – спросила Даруша.
— Известно что, и я там была, пиво-мед пила…
Заслыша известную присказку, ребятишки забились под тулуп, а отец эту сказку намотал себе на ус и положил завтра, чем свет, ехать в лес по елки, да попробовать с ними счастья в Москве.
— Мама, этак никак нельзя! – всхлипывая, говорил маленький Миша; а Саша, сестра его, тихонько плакала, а перед Софьей Васильевной, матерью детей, стоял управляющий с докладом, что нигде нет елок, что он все рынки объездил и ни одной не нашел: все разобраны.
— Что делать, — заботливо сказала ему барыня, — еду в кондитерскую, быть может там куплю.
— Что у вас за горе, что за беда приключилась? – весело входя, спросил Сергей Васильевич, дядя детей, — Миша бушует, а племянница моя потихоньку слезы роняет – что все это значит?
— Дядя, — закричал Миша, бросаясь к нему, — елки не будет! – и нетерпеливый мальчик громко зарыдал.
— Что, брат, нашалил? – спросил дядя Сережа, взяв племянника за руки.
Софья Васильевна растолковала брату в чем дело; не говоря ни слова, Сергей Васильевич взял шапку, надел шубу, крикнул кучера и проскакал мимо сестриных окон.
— Что же это будет, мама? – печально говорила маленькая Линочка, нигде нет елок, ни здесь, ни на Смоленском!
Эмилия Федоровна заботливо посматривала кругом, но елок нигде не было видно. Она была огорчена не меньше дочери, тем более, что по недостаточности своей не могла сказать, как Мишина мама: поеду в кондитерскую и куплю; кондитерские елки стоят не менее половины ее месячного дохода.
— Мама, разве уж совсем не вывезут более елок? – спрашивала Линочка, тихонько подергивая мать.
— С утра-то их и много было, — сказала торговка с лукошком яиц, — а вот теперь и повыкупили. Гляди, барышня, — живо закричала она вдруг, — вон никак от Прасковьи-Пятницы их целый воз везут!
И подлинно, из-за толпы выезжала на возу зеленая рощица, Иван сидел на облучке, похлестывая свою сивку.
Линочка запрыгала, захлопала в ладоши; обрадованная Эмилия Федоровна взяла дочь за руку и пошла навстречу возу.
— Что, голубчик, — спросила она ласково Ивана, — почем деревцо?
— Дай, барынька, полтинник, — отвечал тот, вынимая первую, попавшуюся ему под руку.
— Ах, дорого, — вздохнув, сказала Эмилия Федоровна.
— Что за дорого! Ты погляди-ка, матушка, ведь это целое дерево; ноне на рассвете врубил, гляди какое рясное! – Иван тряхнул елку, которая была вдвое выше его, и поставил ее перед изумленной Линой.
— Ах, мама, какое дерево! Ах, мама, это у нас будет лес! Я никогда не видала такой елки! Мама, сердце мое, купи мне ее; папа и Мальхен так обрадуются!
— Возьми, любезный, тридцать копеек, — торговалась Эмилия Федоровна.
— Изволь, барыня, ради почину, давай уж, так и быть, два гривенных; может ты счастлива, так с твоей легкой руки продажа пойдет!
Дело уладилось, и первая Дарушина елка досталась нашей приятельнице Лине, одной из самых добрых и милых девочек.
Кулаки, которые шныряют по каждому торгу и знают всему цену, окружив Ивана, стали давать ему кругом по четвертаку; один, позадорнее других, захватив воз и стал уже сваливать деревья. Иван бросился к нему и узнал того самого кулака, который обидел его на дровах.
— Разбойник ты этакой, — закричал Иван, — это среди бела дня-то ограбить вздумали! Нет, брат, постой, здесь я с тобою справлюсь! – и пошла брань чуть не до драки.
— Эй, дядя! Елокспрашивают! – крикнула Ивану торговка.
Иван проворно сложил вываленные ели на воз, и отъехал с ними от кулаков. Вторую, третью и четвертую елку продал по полтиннику, а видя, что покупатели на отбой разбирают их, он запросил три четвертака.
— Что ты, с ума что ли спятил? – сказала ему бойкая ключница, — ведь на моих глазах по полтиннику отдавал!
— Дай-ка елку, — сказала барыня, — подъезжая к возу. Иван проворно выхватил ель, поставил ее перед барыней, покупательница улыбнулась на красивое дерево, достала кошелек и спросила, — много ли надо?
Мужик наш почесался, тряхнул, усмехнувшись, головой и сказал:
— Пожалуй, матушка, рублик!
— Дорого! – сказала барыня.
— Еще бы не дорого, — вскричала ключница, и за нею несколько других голосов.
— Эх, барынька, барынька, — вздохнув, промолвил Иван, — ведь и нужды то наши велики!
Покупательница открыла бумажник и, зорко глядя на мужика, сказала:
— Я тебе дам рубль, а ты его отнесешь в кабак?
— Нет, родимая, я с прошлых Филипповок, как хмельно поморозил себе ноги, в рот вина не беру! Подай, матушка, рублик, нужда велика: завтра разговляться надо! – Иван знал, что цена эта не в меру высока, но он просил ее умильно, как милостыню.
Барыня подала ему рублевую бумажку, а он схватил своими рукавицами маленькую ручку в пуховой перчатке и поцеловал ее, как бывало целовал руку своей старой барыни, когда та оделяла своих деревенских ребятишек пряниками.
— Елка! – закричал какой-то англичанин, махая рублевой бумажкой; видя, что барыня заплатила рубль, и он дал тоже. За ним уже дожидался другой покупатель, проговаривая: дорогонько, однако доставая кошелек. Сердитая ключница плюнула и отошла от воза. Елки быстро разбирались по рукам, осталась одна; ключница не спускавшая глаз с воза, подбежала к нему в ту минуту, как подскакал барин и закричал: елка!
— Не извольте, сударь, брать: я ее сторговала, — сказала она барину, взявшему дерево, — я четвертак тебе надбавлю, — кричала она Ивану.
Барин молча расстегнул бумажник.
— Слышишь что ли, голубчик, — кричала ключница, толкая Ивана, — я полтора даю!
— Я дам два, — проговорил подле нее толстый барин в енотовой шубе.
Первый барин, который уже держал елку в руках, вынул три рубля и подал изумленному Ивану; барин этот был дядя Сережа, очень обрадованный тем, что наконец нашел такое прекрасное дерево.
— К Софье Васильевне! – крикнул он. Кучер тронул вожжами, снежная ископыть брызнула из-под лихого рысака, и дядя Сережа полетел с дорогою елкой к детям, которые ждали его не отходя от окон.
— Видимо, пословица правду говорит: «Коли Бог захочет, так и в окошко подаст», — приветливо сказала торговка, на глазах у которой так посчастливилось Ивану.
Мужичок наш сам себя не помнит от радости: у него вдруг очутились в руках десять рублей без гривенника! Что же вперед всего он купит? Подумал-погадал Иван, повернул свою сивку в съестным возам, и купил к разговенью и на все праздники говядины, свинины и солонины, потом заехал в мучной лабаз и взял пуд пшеничной муки. Такие праздники редко достаются нашим мужичкам. Русь велика; есть губернии, где крестьянин изо дня в день без мяса, пшеничного хлеба да хорошего квасу не сядет за стол; есть и такие, где мясо едят в свят день, и то за обедом, а пшеничный хлеб только видом видали; в будни у них только один ржаной, да и тот пополам с мякиной. Московские крестьяне, как говорится, средней руки, едят когда с припасом, когда и с квасом. По закупке харчей, у Ивана осталось еще шесть с небольшим, — Ну, — думает он, — теперь в красные ряды к Ермолаю Ивановичу, надо Даруше купить ситцу на сарафан. Купец Ермолай Иванович был родом из соседней деревни, к нему съезжались крестьяне со всего околодка, он умел их приголубить; он никогда не обсчитывал, не обмеривал, не давал гнилого товара за свежий, но за то, если покупатель шел купить платок, то ермолай Иванович умел уговорить его взять два, да еще в прибавку купить хозяйке ситцу на рукава; были бы только у мужика деньги, а товару да красных слов станет. Иван пришел за ситцем; ему подали, по словам хозяина, самого чуднейшего, развеселого; когда же он полез было за деньгами, Ермолай Иванович спросил его:
— А хороши ли рукава у дочки?
Рукавами называется та верхняя часть рубашки, которая бывает видна из сарафана, то есть грудь, спина и рукава сорочки. Иван отвечал:
— Из чего стан, из того и рукава, купленных рукавов у моей дочери не водится, ей впору и в домотканине ходить.
— Что ты, сосед, к такому чуднейшему ситцу холщовую рубашку, да это вовсе не подходящее дело! Вот, бери остаток миткалю, дешево отдам, — сказав это, купец завернул миткаль в ситец, затем раскинул женский бумажный платок, красный, с желтыми и зелеными разводами, — а вот и старушечий, темненький, — примолвил он, — всего шестнадцать копеечек с тебя возьму, ради знакомства!
Усмехнувшись, Иван махнул рукой и велел завертывать и ситец с миткалем и оба платка.
— Шапочек, шапочек! – крикнул ему ходячий, суя в бороду детские теплые шапочки.
Экое дело! – думал Иван, — ведь надо же и ребятам гостинцу свезти, не обсевки же и они у меня в поле: коли сестре, да матери, да бабушке Матвеевне за труды везу гостинцу, так надо и их потешить!
Накупив всякой всячины, Дарушин отец крепко завязал оставшиеся два рубля и, крестясь, весело погнал сивку домой; а там, в избе его, никто и не чает сколько радостей везет отец домой.
Слава Тебе, Господи, что надоумил ты меня нарубить елок! – сказал Иван.
— Слава Тебе, Господи, что вырастил всякое зелье и всякое дерево на потребу человека! – домолвила старуха-лекарка.