§ Два-сорока бывальщинок для крестьян. Беглянка
Я проезжал по турецкой земле, как досталось мне ночевать в русской деревне. Русские эти попали в туречину давно, или лучше сказать, отцы и деды их попали туда давно т остались под султаном; но многие из них, как напр. Еще в 1828 году, когда начиналась война с турками, выпросили у государя нашего позволение воротиться в Россию и поселились казаками. В русской деревне этой, где мне случилось быть, все было по-русски, изба по нашему поставлена и все хозяйство, только буйволы вместо волов и посуда, вместо глиняной, медная.
Хозяин мой был расторопный мужчина, который обрадовался русскому гостю, и он много расспрашивал о России, где, как сказывал, никогда не бывал. Вошел другой, перекрестился, поздоровался и позвал хозяина с собою; осталась одна хозяйка, молодая и видная бабенка, которой голосу я до того и не слыхал. Я заговорил с нею, спросив куда хозяина позвали. А Бог их ведает, сказала она со вздохом – у них свои дела; вот так день денской, ночь ночески.
По первому слову ее видно было, что она носит синий сарафан не с издетства, променяв на него плахту и запаску, — то есть, что она из Малороссии и стало быть между тамошними великорусами чужая. Я сказал ей это; она опять тяжело вздохнула, будто не вывела вздоха, робко оглянулась кругом, хоть и знала что тут никого не было, — вдруг зарыдала, упала мне в ноги и взмолилась:
— Увези меня отсюда, буду вековечная твоя работница, только увези!
Успокоив ее сколько мог, я стал ее расспрашивать и она мне рассказала судьбу свою, прибавив:
— Много, много на Руси таких дураков, которые думают что там и хорошо, где нас нет; а кто попадет на чужбину, тот проплачет век по своей родной земле – да уж поздно!
— Я херсонская, — сказала она, — из такой-то деревни, а лет 15-ти была взята на барский двор. Барыня полюбила меня и когда, года через три, добрые люди стали просить за сыновей своих, то барыня отказала и тому и другому, сказав мне, что для меня будет жених хороший. Ну воля барская, подумала я – хороший, так хороший; а мне и в девках сидеть еще не надокучило.
На селе у нас был староста, старик трезвый, смирный, хороший, и таки не без достатка: все знали, что у него, кроме полного хозяйства и двух плугов волов, есть еще и хорошие деньги. Он поклонился барыне и стал, по осени, просить меня, за второго сына, Степана; барыня согласилась и меня стали готовить к свадьбе.
Степан был из хорошей семьи, а отец его богат, так стали моему счастью все завидовать. Отца у меня не было, а мать от радости, что Бог дал так пристроить дочь, молилась и плакала. Глядя на людей, и я им поверила и сама радовалась своему счастью. Сказать правду, Степан и был таки человек добрый и любил меня; без малого год жили мы своим хозяйством, как живут добрые люди; хорошо мне было тогда – и теперь, припоминая былое, не верится, что было когда-то хорошо. Не в воле счастье, а в доле. Жили мы смирно, спокойно, вдруг, отколь ни возьмись недобрый человек – много греха на душу принял, — Бог ему судья – он то и погубил нас.
Муж мой, бывал всегда трезвый, тихий, работящий, что никто от него слова худого не слыхал, воротился один вечер с работы – ровно сам не свой; всю ночь прошатался он. Либо в кабаках, либо сама не знаю где, а утром воротился такой, что упаси Бог – завалился спать. Что такое, думаю, над ним сталось? Никогда этого прежде не бывало, — за что наказал его Господь?
— Вечером Степан встал, опять куда-то побрел, а ночью, воротившись, сказал мне, сто хочет уйти на волю, в туречину: там-де виноград, молочные реки, кисельные берега, медом маслят, сахаром солят, — ну, словом, житье, словно в раю. Много он еще насказал мне, что там-де нет ни работы, ни повинностей, ни оброков, а весь народ на боку лежит, и все от Султана большое жалование получают; а земля такая, что все сама родит; а народу воля, на все четыре стороны, ступай куда хочешь.
Я так и ахнула, почуяло сердце, в какую беду нас волокут – заплакала было, так он на меня прикрикнул да пригрозил, как еще со дня свадьбы нашей не случалось, и велел молчать, да собираться. Сам он пробегал еще сутки двое, словно бешеный, прости Господь, что я в нем узнать не могла прежнего Степана; даже два раза страшно пригрозил на меня, когда я стала плакать, да просить, чтоб остался и не ходил на свою проклятую волю; он стращал, что убьет меня, коли я кому скажу одно слово.
У мужа своих денег было ста три; а как продавать вдруг все хозяйство ему нельзя было, чтоб люди не догадались, то он продал только потихоньку пару волов, да в ту ночь, как мы уже совсем собрались, взял тайком же у отца своего 200 рублей, да покинул ему в своей избе записку – повинился во всем, просил чтоб не искали его, что он-де ушел на вольную сторону, просил чтоб отец не клепал за деньги на посторонних людей, а взял бы за это все хозяйство наше, и хлеб и скотинку. Просил он в письме этом и отцовского благословения, да где уж на такое дело искать благословение отца, чай проклял его, прости Господи, от того-то нас Господь, за грехи наши, и погубил!
Вот о полуночи, забрав мешки с хлебом, которые припасли мы на дорогу, помолились мы и пошли. У меня так вот колом подперло и стало в глотке, что ни молиться, ни плакать, ничего не могу. Я не знала, куда и зачем мы идем; путем-дорогою только узнала все от мужа: старый бродяга, который из-под Москвы ушел в Херсон, а оттуда сюда, в туречину, пришел с Дуная на лодке и стоял на Днепре, в лимане, в камышах, и колобродил по кабакам и базарам, подбивая народ идти с ним в туречину, на волю. Он-то, вишь, подбил и мужа моего – царство ему небесное, и наговорил ему обманом и лукавством про сытовые реки, кисельные берега. Как услышала я что это он, то не стерпела, ровно со сна проснулась, зарыдала, заплакала, стала опять просить мужа воротиться; что-де ты такому злодею-шатуну веришь… ударил впервые и в последний. Бог его простит, а я давно простила! Не для жалобы сказываю я это, а к тому только, что тихий, смирный был он человек, никогда никого он не обижал, пальцем никого не трогал, я так и слова от него не слыхивала – а тут вот, как попала дурь эта в голову, так свету Божьего не взвидел – и сам не свой, и сам не знает, что делает…
Шли мы всю ночь, со светом залегли в камышах, пролежали до ночи, там опять пошли, и пришли до свету на то место, где по приметам надо было стоять за камышами лодке, — как там называют: дубу. Тут ломились мы глухими камышами по плавне часа три – из сил выбились было совсем, так что бросили было и хлеб; отдохнув, однако, пошли далее, по звездам, потому что идешь по колено и по пояс в воде, а камыши лес лесом стоят, так что свету Божьего не видать… Я думала, что тут нам до веку плутать, и пропасть, не увидав в глаза живого человека… Однако, Бог вынес. Не знаю, к добру-ли, и вышли мы наконец на самый берег лимана. Не услышал Господь молитвы моей! А я молчу, говорить не смею ничего, а про себя только молюсь; умилосердь над нами, пошли нам такую великую милость Свою, чтоб не найти чего ищем, а пошатавшись воротиться домой… нет, как только стала заниматься заря, то увидали в стороне, под берегом, в камышах, этот злорадный дубок… до веку его не забуду…
Хозяин принял нас ласково, обрадовался нам, поднес вина – муж, хоть прежде был не пьющий человек, выпил, и меня выпить заставил. Вот, сказал злодей наш, видишь ли, каково винцо? А и оно там вольное; хоть сам кури, хоть пей, хоть лей – хоть, пожалуй, сам торгуй им – ни на что нет запрету! А что, сказал он, как поднес Степану другой стакан, а что брат, скажи правду, собрал-таки деньжонок? Без денег-то ведь нигде не живется, везде плохо. Вот то-то, подумала я, а наперед не то говорил; с деньгами-то и у нас хорошо, незачем было в бродяги идти… А муж-то мой, как веселье его разобрало, и признайся ему, что сот шесть будет, да и ударил себя рукою по груди, где в тельной сумке лежали они у него.
Хозяин обрадовался – это-де хорошо; вот заживешь, говорит, так заживешь! Там на эти деньги и двор и землю купишь, и сады и огороды, и все, что твоей душе угодно… вот заживешь, так уж будешь век благодарить; век будешь меня помнить!.. Ох, и точно что заставил ты себя помнить – попутай и накажи тебя Бог!
На другую ночь мы снялсь с якоря и вышли в лиман. Таких же, что муж мой, что злодей этот сманил на волю, было на лодке еще три человека: вот, что работника вы у нас видели, так это один из них, — а молодка я одна. На дубу было с хозяином также три человека. Ночь прошла благополучно, а днем плыли мы недалеко, а подошедши под камыши, там опять притаились. Вечером снялись, да пошли; и течение и ветер были попутные, так мы к свету вышли в море. Настал опять вечер – и хозяин наш опять принялся поить своих гостей вольным вином, радуясь, что благополучно ушли. Все перепились и уснули. Я долго сидела и плакала, муж рассердился и прогнал меня; я, не помня себя, свернулась и улеглась на другом конце ладьи, на носу, а они спали на корме. С зарей я проснулась, поглядела туда – спят еще все, только кормщик стоит, да правит. Немного погодя, я опять поглядела – что-то больно жаль стало мне мужа – те проснулись: кто сидел, кто стоял, а Степана что-то не видать. Сердце так во мне и заныло, словно, вот, тесно ему стало: а по чем и сама еще не знала. Поглядела я еще, пошла в корму, пересмотрела всех – нет моего муженька, моего Степана! Я к одному, я к другому – все молчат… Господи, что такое сталось над нами грешными? Проклятые, что они над ним сделали! Затем-то и доспрашивались они у него, много ли де у тебя денег! Упоив его, хозяин снял с него нательный денежник, а самого выкинул в море! Господи, упокой грешную душу его, прости и помилуй его, хоть за мученическую смерть!
Она было замолчала, залившись слезами, а немного погодя опять взмолилась, чтобы я ее увез отселе. В Россию. Я просил ее досказать, что сталось с прочими и с нею самою.
— Да что ж, — сказала она подгорюнясь, — богатого-то мужика сманили, обобрали, да утопили; а бедных-то взяли в кабалу: насчитали на них за хлеб, за вино, за провоз, да выкупных, что увезли на волю – вот и взяли их в вековечные работники себе, вот и воля. А им бедным здесь куда деваться? Все одна шайка, эти старые бродяги, все за одного стоят – пожалуй, еще убьют, нешто возьмешь с них.
-Ну, а сама же ты как и при чем живешь теперь?
— Да как, — сказала она, и опустила голову, будто не смела глядеть на меня во все глаза и тяжело вздохнула, — известно, куда мне деваться от этих злодеев – наше дело сиротское – так вот и живу…
— Да у кого же ты живешь?
— У него же все, у хозяина.
— У какого ж хозяина?
— Да у того самого, что сердечного Степана-то сгубил, что приходил, да сманил его – это он самый и есть… Горькая участь моя, баринушка, — продолжала она, оглянувшись робко вокруг и залившись слезами, — горькая участь моя! И утопиться-то не дали мне, как я хотела кинуться в море, туда же, где безбожники утопили бедного моего Степана… Хозяин сперва обманывал меня, божился, что муж мой пересел в ночи на другой дуб, который ушел вперед, и что мы его уже застанем на месте. Когда прибыли мы сюда, то стали меня утешать, что муж мой скоро будет; а уж после сказали, что он пьяный утопился. Да нет, не верила я им, с самого начала: чуяло сердце мое, что они над ним сделали. Раз, один работник наш, когда хозяина не было дома, стал тосковать и каяться, для чего покинул родину, послушавшись этого злодея, и ушел сюда, — работник этот стал было подговаривать меня бежать с ним опять домой, да и признался мне, что хоть и был сам в то время хмелен, а видел и помнил, что Степана обобрали и утопили.
— Как же сама-то ты теперь живешь у хозяина?
— Да что, — отвечала она, будто нехотя, — и работаю, что в доме случится по хозяйству, и обедать готовлю… только что греха много приняла на душу свою… неволя, батюшка; сами знаете, нашей сестре одной, да еще и на чужбине, куда деваться? Кто бы стал с ним, с окаянным, связываться и знаться, кабы не неволя… и что я перенесла побоев от него, что не соглашалась на грех… и не знаю, как жива осталась!
Тут хозяин воротился в избу, а хозяйка, отворотившись от нас, чтобы не показать заплаканных глаз своих, стала возиться около печи. Хозяин подсел ко мне ласково и весело, будто добрый человек, беседовал, а утром выпроводил меня с поклонами и пожеланиями, помянув несколько раз Бога, без которого, по словам его, ни до порога, и от которого он желал мне и сам себе ждал, коли его святая воля будет, всякого благополучия. Вот какой ханжа, какой кощун был этот бродяга. Я уехал своим путем, а бедная хозяйка и двое ребят остались в той же кабале, как были, оплакивая в позднем раскаянии глупый разум свой.