§ Два-сорока бывальщинок для крестьян. Рассказ пленника Якова Зыновьева
Родом я Московской губернии, Броницкого уезда, из деревни Литвиновой; от роду мне ныне 46 лет; жил я в Астрахани, у купца Голикова. В тюленщиках, и вышли мы за этим промыслом из Астрахани в море, на расшиве. Подошедши в день Успения, к острову Морскому, для залова, мы поужинали и легли спать в трюме (т.е. под палубой, на низу), и не слышали, как человек 60 разбойников, из туркмен и киргизов, подошли потихоньку на лодках, вышли на палубу, накрыли над нами люки (т.е. западни, как в надполье), и вдруг все в голос заревели. Тогда только мы проснулись и спохватились своей оплошности – да поздно. Разбойники открыли с краю один люк, уставили туда на нас самопалы свои и стали вызывать нас по одному человеку, чекушить по голове и плечам. И вязать. Перевязав всех нас, 14 человек, нанизали на одну толстую веревку и плетенкой сбросили, как булыжник, в трюм. Там пролежали мы ворохом, один на одном, всю ночь, и у нас не было даже сил расползтись. Утром, они снялись с якоря, подошли к берегу, в залив Кочак, где по горам высыпало тьма народу, выкинули нас в лодку, вывезли на берег, и бросив здесь, сами весь день выгружали посудину нашу, выдирали гвозди и железо, а после ее сожгли. К вечеру, вся толпа собралась около нас, и пошел дележ: все мы достались порознь в разные руки. Меня сдали на руки бабам и стали кормить нашей же мукой; днем они посылали меня по воду, да за топливом, а на ночь опять связывали.
Пошедши раз по воду, я увидал на берегу порожнюю лодку; кинувшись в нее, я привязал к веслу бывшую тут рогожу и перекрестившись пустился в море. Но меня увидали с берега, кинулись в другую лодку, нагнали, избили до полусмерти и привезли назад. Вскоре повели меня в Хиву, чтоб там продать в неволю. Дорогою встретил хозяин мой туркмен, и они выменяли у него меня за пяток верблюдов и десяток другой простых халатов. Это были барышники; у них было накуплено уже, кроме меня, человек десяток русских пленников; и потому всех нас погнали в Хиву, на базар, в городок Таш-хауз. Только что мы явились туда, как пришли ханские досмотрщики и сборщики и взяли меня, на десятую ханскую часть. В подать. Остальных распродали на базаре.
Меня послали в ханскую загороднюю дачу, в земляную работу, равнять землю и копать гряды, чтобы вода при напуске их ровно заливала. Тут было нас, русских и персиян, невольников человек 40; каждому отпускалось на месяц по пуду сорной пшеницы, зерном, и более ничего: мели как хочешь, отдавая за помол фунтов пять, и пеки лепешки, без дров и даже без досугу, потому что весь день, с утра до ночи, на работе. А дрова у них страх дороги: либо туркмены возят вьюком на верблюдах, издалече, либо подчищают саженые по канавкам и садам деревья и варят, и пекут изредка, не каждый день, и кладут щетом щепку за щепкой. Вот и заставлял ханский приказчик нас воровать дрова у соседей, да пучь лепешки свои по ночам. А когда бывало приходят соседи эти жаловаться самому хану, что невольники его ломают у них заборы и воруют дрова, то он им на это: поймай вора, так я его на той же плахе и повешу. Чтоб не попадался, а поколе не поймал, не смей и говорить.
Так жил я два года; одежи нет, весь ободрался: есть нечего, отощал; а работы вволю. Вот раз и вышла в сад старая ханша; я и говорю ей: вам сударыня, кажись, и глядеть бы на нас стыдно, ходим мы почитай нагишом; что хан не велит нас одеть? – а она мне: отчего? Что на вас глядеть, что на собаку, все равно – а и собака нагишом ходит.
Делать нечего, подумал я, надо бежать. А для этого нужны деньги, надо обуться, одеться, запасти на дорогу харчей. Я пошел по ночам ходить на пашни: хожу по бороздкам, да пятый десятый колос срезываю, будто жук съем, и кладу в мешок; а набрав полный мешок и перетерши в руках, потихоньку и продам. Так я сколотил по-нашему денег рублев пять, купил кожаный мешок, в котором воду носят, купил толченки (толченых сухарей), халат, огниво, поршни, в которых бежать и плыть, где случится. Полегче чем в сапогах, и дал приставу гривенник, чтоб отпустил меня с утра Богу помолиться, сказавши, что по-нашему ныне праздник; день-то я отдохнул, а как смерклось, пошел. Благословясь.
Пойти я пошел – но куда? В Россию далеко, подальше тысячи верст и ближним-то путем – а степи голые, без кормные и безводные; решился я идти в Бохару, это слишком на половину ближе, авось найду там что-нибудь полегче, да коли Бог даст, проберусь с караваном в Россию. Идти мне было до реки Аму верст 45, а уж там все вверх по реке, до самой бохарской границы. Однако, как ни торопился, до свету в камыши не поспел; днем идти нельзя, народ увидит, я и лег в поле, в копну соломы. Вдруг приехал хозяин за соломой, но видно Господь еще захотел меня поберечь: тут всего было три пука соломы – я лежал в одной, а хозяин стал навьючивать на арбу (телегу) другую, между тем как ребятишки его по мне лазили и кувыркались. Навалил он воз, уехал; я пролежал до ночи, и пошел опять дальше. Не доходя до реки, приостановился, снял с себя всю одежду, оставив одни портки, уложил в свой мешок; тут у них, для поливки пашень, все перекрещено широкими канавами, в сажень 10, 15 и шире; я попал на мостик – ан кто-то меня окликнул; испугавшись, я отбежал потихоньку, спустился и переплыл канаву, а там и другую, и третью, обходя дороги и мосты, и вышел на реку.
Река будет в этом месте шириною до двух верст, как Волга под Нижним; раздевшись вовсе, я надул кожаный мех с платьем, завязал его потуже и с Богом пустился. Плыву я долго, побольше часу, и сносит меня крепко теченьем; мешок ослиз, из-под мышки выбивает; так я с ним-то бьюсь и уморился, да и не доглядел, что меня прямо подбивает под паром, под большую лодку, которая идет с того берега. Я притаился, деваться было некуда – а паромщик, глянув, говорит: а вот на наше счастье карш плывет – да ухватив наскоро крюк, чуть не забагрил меня в голову… однако их впотьмах пронесло, а я остался цел.
Перекрестившись, поплыл я далее, но уже стал выбиваться из сил и обрадовался, увидав в стороне остров. Спустился я к нему, да и сам не рад стал: земли нет, а один только камыш, сажени в две длины, да топь такая, что на силу опять выбился на простор. Прозяб я, измаялся, и с мешком не совладаю, и еще в заводе завертело было меня теченьем; так я выбрался наконец на берег и сам не помню, как.
Отдохнув немного, пошел я вверх по реке, а как стало светать, залег опять в камыш. Так шел я двое суток, и вижу, что у меня харчу не станет, коли по ночам только идти, а день лежать, и подумав, решился идти, на власть Господню, день и ночь, да притом и не по реке, которая идет дугой, а прямо на перевал степи. Место тут глухое, голодное, так я и понадеялся, что не увижу кочевья и никого не встречу. Не успел я оглянуться. Как вдруг идут мне на встречу пять верблюдов, с тремя хивинцами, и увидали меня. Деваться некуда, все голо кругом; они допросили меня, узнали, что русский, связали и повели с арканом на шее опять назад, в Хиву. Руки так перетянули, что я кричал, кричал – да и бросил, а станешь отставать, верблюд тянет арканом за шею. Весь день я не ел и не пил, отощал так, что думал свалиться с ног и удавиться на аркане; смеркалось – я помолился, как будто легче стало; я стал теребить помаленьку ветошки, которыми подмотали мне руки, где связали, вытеребил, бросил, веревка и ослабла. Высвободив руки, я держу их все за спиной, будто они связаны, потому что хивинец едет рядом верхом и поглядывает на меня. Я одной рукой снял аркан с шеи и взял его в зубы – а уж было темно; хивинец не заметил, что веревка у меня снята с шеи, и видя, что я держу ее в зубах, закричал: на что в зубы берешь? – Я отвечал, что верблюд не ровно идет, дергает, и задушит меня, тот и промолчал. Как только дорога подошла к реке, я вдруг со всех ног бросился в воду и нырнул. Вынырнув вижу, что они стоят на берегу, глядят на меня и ругают; вишь, собака, ровно утка на воде!
Я выбрался благополучно на тот берег – да уж ни с чем: и мешок мой, и последний остаток толчени, все осталось у поимщиков, а я весь день не ел! Пошел, однако тем берегом вверх по реке. Иду день и другой, ветошь камышовая ноги все изрезала, а отойти подальше от берега боюсь: одно спасенье, коли кто увидит, в воду, да переплыть. Брюхо подтянуло под самую спину, только и нашел, что требуху дохлого верблюда, сухую, что и в воде не размочишь, не разжуешь. Но наконец помутились у меня глаза, и сам себя не стал помнить; шагов пять протащусь — и упаду. Вдруг, отколь ни возьмись, плывет по реке лодка с туркменами, которые острогой рыбу бьют. Стал я их манить к себе, и через силу вымолвил, что есть хочу, умираю с голоду. Они дали мне печеной рыбы; поел я, напился, уснул мертвым сном – и проснулся уж в лодке, закованный в железо. Этого им, однако показалось мало; они посадили меня по шею в мешок и привязали к лодке. Затем повезли меня вниз по реке в Хиву, и отдали хану.
Хан приказал было мне тотчас нос и уши обрезать, но Бог не попустил этого: земляк наш Василий Лаврентьев, любимый пленник ханский, бывший у него пушкарем, стал за меня просить, я сказал, что ушел от голоду и тяжелой работы. Хон простил.
Опять послали меня работать в сады ханские, и опять житье мое пошло тоже: не кормят, не поят, а землю таскай. Прошел целый год. Хан приехал в сады свои, сидел целый день и смотрел, как мы работаем. Я ходил с заступом близко около него, он похвалил работу мою; я и сказал ему: голодному да нагому трудно работать; у нас и скотину для работы держат, так кормят и холят; мы все оборвались, что нет на нас нитки целой, да изняла нас нужда. А коли велю дать денег, так не уйдешь?
— Ну, — сказал я, — уж уйду ли, нет ли, с деньгами – и без денег, власть ваша, уйду, хоть наперед прикажите казнить; нет больше сил терпеть. – Хан рассмеялся, погрозил мне и приказал нам раздать по полтора целковых.
Взявши деньги эти, я еще с двумя пленниками условился бежать; заготовили мы себе по кожаной кисе, по паре поршней, толченки – и ушли.
И на этот раз не дошли мы в одну ночь до реки, а залегли на день в кочегурах, в песчаных буграх. Тут увидали нас бабы, собиравшие навоз, и побежали в город, чтоб дать знать. Я и говорю товарищам.
— Ну. Братцы, вместе нам не укрыться; разойдемся врознь, кто куда горазд, хоронися всяк как кому Бог поможет – а на ночь, кто из нас жив будет, сходитесь вон, под тутовое дерево, да зовите друг друга на свисток.
Воротился я на то место, где мы сперва лежали и зарыли кисы свои – ан уж они вырыты все три, и следы около них одни только наши, в поршнях, а хивинских сапогов нет. Я подивился и больно испугался, потому что без хлеба уйти мне было нельзя. Много после узнал я, как дело было: товарищи мои, парни молодые, также, как и я отлежались, потом ночью забрали кисы наши и не угодив под дерево, вышли на реку, но оробев, что река больно широка, плыть не посмели и сами воротились в Хиву. Хан простил их, по молодости, полагая, что я их сманил, а меня, коли поймают, приказал, не водивши к нему посадить на кол.
Без хлеба мне было некуда деваться – я и пошел, что будет то будет, прямо в ближний городок, в Ургенч, на базар. Прихожу, среди белого дня, народу множество, а я, будто добрый человек, тут же, с другими. Вдруг увидал меня знакомый хивинец, Махмет, отозвал в сторону, да и говорит:
— Что ты тут делаешь? Нешто у тебя две головы на плечах? Уж здесь по базару кричали, – по их обычаю, – что у хана бежал такой-то невольник, и погоня пошла за тобою во все четыре стороны. – Я, не оглядываясь по сторонам купил кису, купил в нее пшена, залег на день на кладбище, а ночью добрался до реки. Но как место это было не знакомое, так не осмотревшись плыть было опасно: заплывешь так что и не выплывешь; я выждал дня, осмотрелся и опознался – и опять залег в камыш, дожидаться ночи.
И тут опять, сам не знаю, как я ни попался: человек с десяток весь день ходили около меня, собирая хворост – но не видали. Ночь настала, и я поплыл: рука тут еще шире и меня снесло едва ли не на 10 верст. Насилу выбрался я на берег – глядь, ан вышел прямо супротив трех кочевых шалашей каракалпаков. Однако, деваться было некуда: я нагой как был взвалил кису свою на плечи, смело прошел мимо них. Каракалпаки чай думали сам водяной ночью их воды вышел: перепугавшись на смерть, они пали ничком, как сидели, закрыв лицо руками, и стали читать молитвы. Я прошел в впотьмах и скрылся.
Прошел я по тому же пути, что в первый раз, все вверх по реке, сутки; подумал – и опять решился идти прямиком, степью, где первый бохарский город будет Каракуль. Этим путем ходят и малые караваны промеж Хивы и Бохары, запасаясь на трое суток водой, которой до самой реки нет. Не успел я отойти от реки на прямой путь с версту, как увидел каких-то конных людей, надо быть пастухов. Они пустились тотчас за мною, но я успел уйти в воду и переплыть. На другой день я опять там встретил каких-то верблюдчиков и ушел от них на эту сторону: только глядят вслед, да руками машут, а взять нечего. Так я восемь раз переплывал реку Аму, уходя от народу. И добрался наконец до голодной степи. Поршни потерял я в воде, и как пришлось идти степью по колючкам босиком, так и не чаял дойти. Колючка колючкой – а опричь того сыпучий, каленый песок, что ступить нельзя: покуда идешь буграми, той стороной где стояла тень, так терпеть можно, а как придется по солнцу пройти, так хоть плачь; пробежишь бегом, да падши на спину скорее ноги кверху!
На другие сутки добился я кочевья, подвластного бохара: это были шатры арабов, захожего племени, от которого идет к нам черная бохарская мерлушка. Увидав их, я прямо пошел к ним, поздоровался и просил напиться, потому что почти двое суток не пил. Они не стали было давать: у самих мало воды, а по воду далече, двое суток ходу. Я снял с себя новый халат и отдал им променяв на старый, худой; тогда дали воды и молока. Затем стали они допрашивать меня, кто я и откуда? – Я сказался татарином – но они заставили меня молитву читать. Которой я твердо не знал, и должен был признаться, что я русский и бежал от хивинского хана, а хочу служить бохарскому. Сколько не просил я их, вести меня в Бохару, они однако же за разными отговорками все откладывали и продержав 12 дней чуть было не провели меня: они выждали обратных из бохары хивинцев, и рассчитав, что им выгоднее продать меня им назад, стали было с ними идти на сделку. Сметив это, я уж совсем было собрался к ночи бежать, как вдруг прибыл гонец от Каракульского воеводы и потребовал всех нас туда.
Как ни жались арабы мои, однако же ослушаться не смели, взяли и меня и обоих хивинцев и повезли на верблюдах в город.
Воевода спросил меня кто я? Я во всем признался и просил службы у бохарского хана. Воевода осмотрел у меня руки, и увидав по мозолям, что я точно человек чернорабочий, поверил.
— Давно ли он у вас? – спросил он арабов.
— Два дня.
— Долго ли ты жил у них, сколько дней они тебя держали? – спросил он у меня.
— Я их хлеб ел, — отвечал я, — мне сударь, против них показывать не приходится.
— А коли так, — сказал воевода, — то я вам и сам скажу сколько: не два, а 12 дней. Дать им по сотне плетей! А вы чего увязались? – спросил он хивинцев, — вам чего надо?
— У нас, сударь, бежал невольник на пути, — отвечали они, — и увел лошадь; прикажи нам отдать этого, мы тебе чем сможем, поклонимся.
— Дать и им столько же, — закричал воевода, — а русского отправить в Бохару к хану.
Тут житье было мне привльное; бохарский хан принял в милость меня, за то, что я сам к нему пришел – да и дела нам было тут ни сколько; человек 30 нас, русских, считались у него дворцовыми гренадерами, стояли у ворот на часах. Кормили нас хорошо, ходили по воле, одеты были порядочно – только скучно и крепко тоскливо по родной своей стороне. Хан любил нас и тешился тем, что мы по ночам во весь голос окликаем прохожих, и они пугаются.
Об эту пору воротился из России бохарский посол, и сказал хану, что Государь наш принял его хорошо и честно, да только приказал непременно выслать всех русских домой. Хан приказал созвать нас, всего человек 30, и отправил с первым караваном в Россию.
Так Господь миловал меня, попустив перетерпеть неслыханные страсти = и привел благополучно опять на родину. Благословен Господь от ныне до века.