§Два-сорока бывальщинок для крестьян. Грех на совести – что шило в мешке

Солдат стоял на постое у вдовы скорняка. Вдова перебивалась кой-как; покойник больших залишков ей не покинул, а рублев тысячи полторы нашлось; на эти деньги вдова торговала по мелочи и кормилась, со всей семейкой. Постояльца ее знали товарищи и начальство, как человека смирного и хорошего; стоял он у вдовы давненько, и она худа от него не видала, а была им довольна.

         Собравшись на ближний торг, вдова достала накануне деньжонки свои, сосчитала их при своем постояльце, положила в сундук и стала толковать с солдатом о своем деле: куда и зачем поедет, чего накупит, на долго ли поедет, — просила его присмотреть его между тем за хозяйством, покуда ее не будет, потому что она ему верила, как своему; потом накормила она его ужином и пошла спать.

         У вдовы этой одна дочь была замужем, и зять, парень не совсем путный, давно уже приставал к теще, чтобы выделила жену его. Дала бы, что причтется из отцовского наследства; этого мать ее не хотела; поколе деньжонки у меня в руках, говорила она, так они целы, да еще и помаленьку прибывают; добро ваше не пропадет и детей ваших, коли Бог пошлет, обувать и одевать стану, а денег вам не дам; вы и меня и всю семью разорите и сами себя обидите, а сами тоже добра не увидите. Дочь моя – женщина смирная; муж ее не слушается, а сам погулять любит, поэтому, не прогневайтесь, а денег я вам не дам. За это зять не давно еще поссорился с тещей и с сердцов пригрозил ей; теща, осердившись на зятя, плакалась на него при сторонних людях и говорила, что ей от него видно доброго не ждать: он и мот, он и пьяница, он и буян; коли обокрадут меня, либо убьют когда-нибудь, так знайте, добрые люди, что никто больше, как зятек мой!

         Касьянов – так звали солдата – соблазнился между тем деньгами хозяйки своей и поклепом ее на зятя; одолела его страшная дума и не дает ему покоя: украду я ночью у хозяйки деньги, да подальше запрячу их, — на меня никто не подумает; сама хозяйка отвела весь ответ и поклеп на своего зятя. Я буду в стороне!

         Так и сделал. Хозяйка встала чуть свет, пошла выгнать корову; Касьянов чистился об эту пору, собираясь в караул; не успела она выйти на улицу, как он отбил замок у сундука, деньги вынул, а сундучок закинул под полок, в пустую баню, на задах у зятя, двор об двор с тещей. Сам Касьянов пошел, будто за каким-то делом, к одному да другому товарищу, по разным квартирам, и пришел домой когда уже воротилась хозяйка и спохватилась денег. Она, разумеется, в крик да в вой; вскоре пришел сам городничий и добрые сторонние люди. И началось разбирательство. Наперед всего спросили хозяйку: не думает ли она на кого? Нет ли у нее подозрения на солдата?

         — Чего же мне думать, — отвечала она, заливаясь слезами, — известно, что некому больше, кроме моего зятюшки! На Касьянова не грешите: упаси меня Бог от поклепа и напраслины; больше некому украсть, как зятю!

         Пошли с обыском к зятю. Он под хмельком, бранится и клянет тещу; обыскали жилой дом, чердаки, ухажи, пошли и в баню, — ан там, под полком, лежит отбитый сундучок… Улика налицо; все закричали в голос, завопила на зятя и сама теща; и взяли бедняка, посадили в острог и стали водить день-деньской к допросу; потащился он по судам; держали, держали его месяца три; там и смерть настигла его, помер; оставил молодую жену на сносях, и родила она уже без него, как овдовела.

         Касьянов молчит; нигде нет на него наговора, никто его не подозревает, не догадывается, где вдовьи деньги; он ходит себе, будто ни в чем не бывало, прав и чисто. Однако, как поглядит он на молодую бабенку, что осталась одна одной после мужа, — поглядит о ту пору на малого ребенка, что родился на свет сиротой, — как поглядит еще на старую хозяйку свою, которая стала разоряться в дому с тех пор, как украли у нее последний достаток, чем торговала и добывала себе хлеб, — да как вспомнит еще ко всему этому, что он тому причиной – так подвалит под сердце, ровно камень, что ину пору мочи нет, хоть со свету бежать. Бился он, терпел, перемогался – не стал спать по ночам, хворал, а заснет, так мечется, словно в горячке, да бредит вслух не весь что, охает и стонет; только и забудет горе, как достанет тайком целковенькой из вдовьих денег, да напьется без памяти… А прежде этого за ним не водилось никогда. Стали поглядывать на него товарищи, а временем, принималась усовещивать и хозяйка; жаль всем хорошего парня, который ни с того ни с сего вдруг стал запивать. Покуда хмелен, как будто тоска у него отляжет от сердца, а как проспится, приступит хуже прежнего.

         Раз как-то вечером Касьянов сидел за воротами, взяв шинель в накидку на плечи, и подперся на колена в оба локтя, закрыв глаза руками. Так он сидел, словно головушку разломило, и думал думу неотвязную, как он в разор разорил добрую, старую хозяйку свою, от которой, оприч добра, ничего не видал; как сгубил занапрасно зятя, да пустил двух сирот по миру.

         В это время, подошел к нему однокашник и земляк его, Воропаев. Это был смирный и умный человек, которого любили и почитали еще в крестьянстве, хоть он и был тогда еще очень молод. Зная, что младшему из большой семьи не миновать рекрутства, он, по совету отца, остался холостым до первой очереди их семьи; там поступил в солдаты и пошел без плачу и реву, а спокойно, положившись на Бога, — а кто на Бога положится, тот не обложится; таким остался он и во все времена на службе и теперь дослуживал срок и часто думал о том, как воротится домой, увидит опять своих и доживет там свой век добрым и честным человеком.

         Так вот этот-то Воропаев, бывший прежде всегда в дружбе с земляком своим Касьяновым, и сам теперь тосковавший по нем, что человек сам не знает, как и для чего убивается и пропадает, — Воропаев подошел к Касьянову, присел рядом с ним и стал его расспрашивать:

         —  Что ты, земляк, больно не весел? Болен не болен, а в себе нее волен; что с тобой сталось? Говори!

         Касьянов поднял голову, поглядел на товарища, да вздохнул:

         — Так, что-то нутром не здоров: сердце болит.

         — А с чего же оно у тебя стало болеть? Прежде, а я тебя, слава Богу, годов с двадцать знаю, прежде за тобой этого не водилось; прежде, брат Касьянов, не бывало за тобой и грешка – а теперь…

          — Молчи, не говори вслух, люди услышат, — сказал, испугавшись Касьянов.

          — Что ты, Господь с тобой, — начал опять товарищ, — да нешто мы с тобой от людей таимся что ли? Да что с тобой, Касьянов, у тебя слезы градом! Послушай, коли так, покайся на духу; видно сделал ты худое дело. Бог простит, Бог милосерд; воля твоя – а сердце ноет у тебя оттого, что грызет его совесть. Ты стал ныне погуливать, чего отродясь с тобою не бывало; и деньжонок залишних, кажись, у тебя нет – вот оно что; я давно гляжу на тебя, да молчу, чужая совесть – темный лес… Где деньги взял, Касьянов? Вот с чего у тебя и сердце болит; вот с чего и не спится тебе, и во сне-то грезишь не весть чем, да еще и проговариваешься. Намедни, как в карауле мы с тобой стояли, ты ночью что говорил?

         — А что я говорил? – спросил, испугавшись, Касьянов.

         — Ну, уж там что ни говорил, да говорил; ты знаешь, что я обманывать тебя не стану. Говорил. А слышали, может статься, и другие; того гляди, заговорят, перескажут друг другу – вот и пойдет молва, и ославишься. Господь с тобою, Касьянов, я не начальник тебе и не духовный отец – а покайся, поколе люди не дознались, а то погубишь ты свою душу.

         Касьянов заплакал навзрыд и признался земляку своему во всем. Тот сперва было не хотел и слушать:

         — И не говори мне, не вводи в ответ да в грех; поди, либо скажи начальнику, либо попу, а мне этого знать не нужно. – Но Касьянов просил его сидеть и слушать:

         — Пойду удавлюсь, либо утоплюсь, коли ты не станешь слушать меня… Я деньги украл у Селивестровой и закинул сундучишко в баню, к зятю; я и душу его сгубил и разорил в разор две семьи!

         — Не боишься ты Бога, — молвил товарищ его, — и не чаешь умереть! И что же тебе пути и проку в этих окаянных деньгах! Научился пьянствовать, чего прежде и не знал; да вот отбило тебя от сна, от еды, да покоробило тебя, словно от лихой болести! Что тебе в них радости? Все, что ли ты прогулял?

         — Нет, больше сотни, чай, не прогулял.

         — А те где ж у тебя? Целы?

         — Целы; в караульне подле печи, в бревне гнилой сук и дуплина, туда я их и засунул, да приткнул опять мохом.

         Что же ты теперь думаешь, как быть хочешь?

         — Ничего я, брат. Не знаю, и ума не приложу; видно пойду и утоплюсь.

         — Нет, Касьянов, то ты худое дело выдумал, а это и того хуже. Пожалуй, утопиться не долго, как вот не долго было тебе и тысячу рублев украсть – да после что делать? Кого обидел ты на этом свете, тому не будет легче и от смерти твоей; души своей, хоть себе жернов на шею завяжи, не утопишь. Как выйдешь ты на страшный суд, так тебя на очную ставку, лицом к лицу, и поставят с тем, кого ты на этом свете погубил.

         — Как же быть, брат? – спросил Касьянов, заплакав, — Как быть Воропаев – дай ума, пропаду!

         — Думай да гадай, сколько хочешь, — сказал Воропаев, — а не миновать того, что признаться начальнику; проси. Чтоб помиловал. Чтоб порешил своим судом: деньги, почитай, все целы, и с Селивестровой разделаешься честью, и просить не станет.

         Касьянов подумал – и ударил по рукам. За добровольное признание, где никакой улики не было, не отдали его под суд, наказали только по домашнему, приказав сделаться с Селивестровой. Она рада-рада. Что воротила почти всю пропажу свою, которую никак не надеялась увидать; она и не думала просить на виноватого.

         — Ну, что? – спросил Воропаев Касьянова, когда все это было покончено, — что легче-ль теперь на сердце?

         — Легко брат, Воропаев, Господь тебя надоумил да послал; легко на душе стало – а я бы утопился!..

         — Ну, что же, — продолжал Воропаев, — как же ты теперь думаешь, теперь кончено все и хлопотать нам не о чем?

         — Конечно все; чего же еще? И деньги отнес, ста рублей только не хватило; побили – не воз навили, за дело; вперед не попутает меня сатана, не соблазнит; кончено, брат любезный, и совесть не мучит!

         — Нет, брат, не кончено; пойдем-ка со мной. – И привел его ко вдове, которая жила теперь опять с дочерью и кормилась почти одним огородишком. — Вот, тетушка, — сказал он ей, — пришли к тебе в кабалу два работника: недобрый человек, что украл у тебя деньги, покаялся, как знаешь (а она не знала, кто вор, знала только, что нашли его, и что он выдал деньги), покаявшись, да отдал тебе, что было у него денег в ту пору, да говорит, что еще не все, а задолжал тебе рублев с сотню; вот он и нанял нас двоих, там по домашним счетам нашим промеж собой, — и нанял на все лето, чтоб отрабатывали у тебя, когда не бываем на службе: чай, есть у тебя в огороде работишка?

         — Дай же ему Бог спасения души, — сказала старуха, — хоть он и сделал надо мною худое дело – а дай Бог ему спасение души: не пропащий он человек и с совестию, и знать Бога боится. Спасибо и вам, родимые; работа найдется, как не быть – надо полоть, надо под позднюю рассаду гряды копать; надо вот день-деньской поливать, — ну спасибо вам, спаси Господь и его!