§ Засидки
— Что, Фимаша, по добру ли по здорову сходила? – спрашивала приветливая башмачница старушку-богомолку, которая, помолясь образам, здоровалась с хозяйкой. – Шутка ли дело, отколева до Киева пешком прошла! – продолжала хозяйка, — труда то бабушка, труда то, чай, что приняла?
Старуха задумчиво покачала головой и, вздохнув, сказала:
— Дай срок, лебедка, ужо поотдохнувши, про все тебе расскажу. А где же детушки, где хозяин?
— Хозяин-то, слышь, — кивнув головой на стену, отвечала башмачница, — пошел с детьми живого огоньку добывать. – Богомолка наклонилась к стене и стала прислушиваться – там точно, будто кто сильно пилил дерево, это хозяин тер изо всех сил одно полено о другое.
— Ах, светы мои! Да и впрямь ныне Симиона летопроводца, что одно лето провожает, а другое, наше бабье лето, наводит! – говорила гостья, крестясь, потом прибавила, — Вот он, Василий-то Иванович, каков человек! Все по-старому, по родительскому! И платье-то православное на чужое не меняет, и все дедовские уставы соблюдает. Теперь нынешние молодые, чай, и вовсе о живом огне позабыли! Старики по-ихнему из ума выжили, а сами-то, молодые, своего еще не нажили! Помяни ты мое слово, Лизавета Никитична, — говорила богомолка, тихонько потрагивая и упираясь рукою о колени хозяйки, — помяни мое слово – уж благословит вас Бог детьми за христианскую жизнь вашу.
Радость засияла в глазах и заиграла румянцем на щеках хозяйки, при мысли о милости Божьей к детям их; но она была одна из тех смиренных женщин, которые не признают за собою никакого достоинства.
— И, и, Фимаша, уж какая моя такая жизнь! Разве отец из-за них умолит, а уж где мне! – сказала хозяйка, как бы хоронясь от похвалы.
Дверь из кухни широко отворилась, и маленькая Лиза, красная, обиженная, со слезами бросилась к матери, спрятала голову к ней в колени, и стала, сначала потихоньку, про себя, плакать, потом все громче и громче стала всхлипывать. Мать, по обыкновению, положила обе руки на дочь; Лиза, заслышав ласку матери, смолкла.
— А кто это бабушку Фиму не узнает, а? – сказала старушка, похлопывая девочку, — а еще бабушка Лизеночку гостинца принесла!
Лиза быстро вскинула голову, вытаращила глазенки, потому что едва впопыхах могла разглядеть старуху, но, разглядев и узнав ее, девочка с радостным криком бросилась карабкаться к ней на колени и принялась взапуски целоваться с бабушкой Фимой.
Вдруг, за низенькой перегородкой осветилось – женщины перекрестились, хозяин добыл живого огня!
Что же это за живой огонь, которого ждут все?
А вот это что: работать, прясть и ткать при огне крестьяне называют сидеть или засиживать, засиживают только в осень и зиму, а летом светло, да и некогда за полевыми работами. С весны они держат свет, огонь, свечу или лучину, только до Благовещенья (25 марта), а с этого дня, в средней Руси, огня не дают, а местами даже и под дымом не сидят, то есть, не топят печи, едят мало горячего или готовят в землянке, опасаясь пожару. Затем проработав все лето в поле, с Семенова дня (1 сентября) снова разводят огонь в избах и начинают засиживать – работать по ночам, потому что день уже окоротел. Этот то новый огонь по преданью старины, поверью и обычаю, обновляется вытираньем его из дерева; и суеверные думают, что добытый этим способом огонь спасает от болезней. Вот какого огня добывал наш башмачник.
— Мама, уж там огонь! – закричала Лиза, — я побегу туда! – и девочка, скользнув с коленей Фимы, бросилась к двери; там она столкнулась с отцом, который бережно нес восковой зажженный огарочек; перекрестясь поднес он его к лампадке, затеплил ее и положил перед образами три земных поклона; женщины и дети тоже молились с ним. Потом хозяин зажег от добытого им огня свечу и не успела она прояснить и разгореться, как послышался нежданный привет досужей кумы:
— В добрый час, во Архангельской! Жить богатеть да добра наживать! – говорила она, раскланиваясь с кумом, кумой, целуясь с детьми и богомолкой.
— Откуда это Фима? Аль из Киева Бог принес?
Крестники окружили куму и теребили салфетку, в которой было завязано что-то съестное.
— Пирог, право пирог! – говорил Ванюшка.
— Ну-ка, пусти! – сказал Васюта, наклоняясь и нюхая узел. – Да никак пирог с вареньем, что-то малиной пахнет! – добавил он.
Заслышав слова брата, Лиза вскрикнула от радости и заплясала на месте.
— Что, донюхались! Ах вы, проворы эдакие! – сказала бойкая кума. – Ну, ребята, ну же, не балуйте, поставьте пирог в шкапчик, — опосля я вам вот по какому куску отрежу, — сказал Анфиса Яковлевна, широко разводя руками. Ребята поглядели на величину своих будущих кусков, и еще раз запрыгали вокруг крестной. А между тем, хозяева с Петровичем уселись за работу; муж работал шилом, ножом и молотком, а жена помогала иглой, т.е. строчила полусапожки и выметывала петли.
— Бабушка Фима, рассказала бы ты нам про свое богомолье, али про что-нибудь божественное, — сказал хозяин, принимаясь забивать деревянные гвоздочки в подошву, которую только что заготовил, пробив ее по краю наколюшкой.
— И впрямь так, — поддакнула хозяйка, — на ночь таково-то хорошо слушать божественное, почитай, что завсегда хороший сон приснится! Расскажи нам что-нибудь, бабушка, — ласково просили они.
Богомолка задумалась. Кума же, что весь вечер помогала башмачнику, готовя ему концы, воща шелк, и всучивая щетинку, вдруг отложила совсем готовую вычинку и, с недоуменьем посмотрев на пригорюнившуюся старуху, крикнула ей через стол:
— Фима. А Фима! Что ты, словно, как муха-горюха в тенета попалась, слова не вымолвишь! Вишь как тучей заволокло ее! – прибавила кума, обращаясь к собеседникам.
— Туча ходит по небу, а по чему ходит душа? – тихо отозвалась бабушка Фима. – Вот я сижу, да и думаю про себя, как бы вам хорошенько про то рассказать, что сама слышала, да уж где мне грешной супроть ее шестикрылой! Ее-то речь, так все божественными словами и складывается, словно гусли царя Давида гудят! А мой-то сказ простой, неумелый, мужицкой, что грабли, что зацепила, то и поволокла.
Кума, не совсем понимая, отчего старуха, охотница до россказней, теперь так долго оговаривается, шутливо подтолкнула ее, сказав:
— Ладно, Фимаша, где уж нам слушать ангельские рассказы, мы и за твои спасибо скажем!
— Я, пожалуй, расскажу, что не рассказать, да все оно не то будет, — добавила про себя богомолка, — Видно, начинать сначала, — сказала старушка, усаживаясь и откашливаясь. – Вот как попрощалась я с вами, так пошла с товарками к Троице-Сергию, а оттолева в Новый Иерусалим, ну уж и всего-то, всего там опять насмотрелась. В Новом-то Иерусалиме пристали к нам еще богомолки, вот и пошли мы прямо на Киев. Уж что ночлегов было – и не сосчитаешь, а жара-то, жара-то какая! От самой Калуги не видали ни капельки дождя! Ну вот, идем, ину пору ноги словно колоды разнесет; только и спасенья, как придешь, бывало, на ночлег, скорехонько разуешься, да и поставишь ноженьки в крапиву; в крапиве-то они отойдут, и на другой день хоть опять иди, а без этого и на подошву не ступишь.
Вот, идучи-то так, мы, грешные многих господ, едущих на богомолье, оговаривали: что-де вам хорошо в холодке-то сидеть, да конскими ноженьками трудиться; не-ет, а вы по-нашему пройдитесь, так будете знать, каково трудиться да Богу угождать!
Ину же пору, я, грешница, про себя так думаю: вот я дважды у святых Соловецких угодников была теперь в другоряд в Киев, да к Митрофанью угоднику иду; у Тихвинской, да у Оранской Богоматери раза по три перебывала; а уж что по близости явленных икон обошла, так им и счету нет! Чем-то меня Господь за это взыщет, порадует?
Вот, детушки, — строго проговаривала богомолка, глядя прямо на ребят и постукивая сморщенным кулаком по столу, — Берегитесь, детушки, от такой самохвальной мысли; уж как начнешь свои заслуги перед Господом Богом высчитывать, да ими утешаться, так уж и знайте, что враг наш, дьявол подле нас, что это он лукавый наводит на такую мысль, да и оплетает ею, как тенетами.
Мальчики, опершись подбородками на ладони, смотрели, уставясь прямо на старуху; они не проронили ни одного слова, хотя и не вдруг ее поняли.
— Уж известно, — начал хозяин, — что-то дело не ладно, коли станешь перед Богом да перед добрыми людьми похваляться на ребят: я, мол слава-те Господи, не таковский, как Ванюшка Серов, и к обедне хожу, и тяте с мамой не перечу и не обманываю их, и денег ни копеечки в жизнь у них не тронул! А может статься, кабы по Ванюшкиному-то пожили, то не лучше бы его стали! У него: скажешь правду отцу – не ладно – тукманка в голову, солжешь – не лучше того – притузка дадут, есть попросишь, тумаками накормят! А! Ребята! Каково бывам в такой жизни пожить? Пожалуй, не хуже Ванюшки стали бы от отца прятаться.
Всполошенные ребята робко и думчиво глянули на отца. Пока отец их все это говорил, они мысленно, как по торной дорожке, шли за ним, заглянули на Ванюшкину горемычную жизнь и, пожалев его, громко вздохнули.
— Ну, Фимаша, — спросил хозяин, — как же ты в Киев пришла?
— Придти-то пришла, родимый, да уж видно за грехи мои Господь наказал: всю неделю как есть пролежала, и насилу с товарками собралась; они, спасибо, ради слабости да немочи моей, почаще отдыхали.
Ну, вот, так-то мы дошли до Воронежа, а уж что там богатства-то! Какой собор, что серебра и золота, видимо-невидимо! А угодник-то святой в серебряной раке за решеткой почивает, и решетку-то на гробовой монах отворял – такой добрый! Тут мы сообща молебен служили. Денег-то, денег-то что! Как стал нам монах наши деньжонки разменивать, так там в столе серебро, видимо невидимо, не то что кучами, а горой лежит, меди же так просто гибель!
— А что, кум! – перебил богомолку сумрачный Петрович, у которого опять с неделю как перемежилась работа, и потому, сидел опять без гроша, — хотелось бы мне, кум, доподлинно узнать: нужны ли угодникам наши грешные деньги или нет? Чай, теми-то деньгами со всего света голодных накормишь?
Башмачник подумал, посмотрел на горюна Петровича, который бился из-за работы, как зимой бьется рыба об лед, и сказал ему:
— Ты, кум, когда придется тебе в день ангела свечу поставить, ты ее зачем ставишь?
— Зачем? Известно из усердства ставлю!
— Вот оно то, усердствие наше и нужно; оно до Бога и доходит, его то Господь и принимает! А свеча сама по себе что? Она на земле горит, на земле и потухнет.
— Так, батюшка, так, воистину так, — живо перебила хозяина старушка Фима, — и мать Серафима тоже говорит; только хорошо таково, не по нашинскому, а все божескими словами говорит6 на что Мне ваши куренья и жертвы? Мне надо, чтобы вы жили по правде, помогали сиротам и вдовам! Вот что она говорит, — прибавила Фима, покачнув головой и посматривая на слушателей. – Что Ему, батюшке, нашему Иисусу Христу в приношении, коли мы неправдой живем: того прижмем, другого оболжем, этого и пудовой свечей не замолишь, а у доброго да правдивого и лучинка с верою чем Богу не свеча?
— Про какую это ты мать Серафиму сегодня вдругоряд поминаешь? – спросила Анфиса Яковлевна.
— А вот про какую, сударушка моя, дай срок, и до нее дойдет! В Задонске мы пришли под самый Успеньев день; только уж как торопко не шли, а до всенощной не поспели. В городке народу-то, народу так кишмя и кишит, а на ночлегах теснота и не приведи Бог какая кто на лавке, кто под лавкой, а кто под навесом приютился! Всю ноченьку я в уме продержала, как бы пораньше встать да хорошенькое местечко в церкви занять, а на заре-то видно с устали покрепче заснула; только слышу я, что меня толкают: вставай, голубушка, говорит хозяйка, народ уж давно в церковь валит!
Я вскочила, да и не опомнюсь, где я! А в избе-то уж ни одной живой душеньки нет! Вот я скорехонько к колодцу, умыться; хвать башмаков, ан их нет! Туда, сюда, уж я искала, искала, искала! Один у порога нашла, а другого нет, как нет! Что будешь делать? Босиком в церковь не пойдешь!
Уж. Признаться, и на товарок было погрешила: это, мол, никто, как Марфа Маслобойникова, некому кроме ее быть! И поругала же я ее про себя! А колокола так и гудят! Так и разливаются! Уж каково-то мне горько было, и сказать нельзя! Вышла я на крылечко, да и стала от нечего делать сено перебирать, что хозяйка из постилки выкидывала; смотрю, и башмачок-то мой из кучки на меня выглядывает! Словно отцу родному обрадовалась я ему! Надела на ноженьку, умылась, да бегом в церковь. Вдруг слышу я кто-то, таково чудно, словно молитвенным напевом зовет: нет ли тут хоть одной христианской души? Откликнись ради имени Христова! Гляжу: а насупротив меня, на крылечке стоит старушка, монахиня великого пострига, высокая, постная, в чем душа держится! Стоит, одной рукой на посох упирается, а другой глаза от солнышка застит. Как завидала она меня, так и замахала к себе рукой: иди, иди, голубка, Господь тебя на труд призывает! Я к ней: чего, мол, вам, матушка? А она эдак посторонилась, да и кажет мне на пол, а там посередь сеней лежит, не то покойница, не то живая, — глаза закатились, губы словно мукою подернулись. Мать Серафима наклонилась к ней, подвела рученьки свои под подвздошье, а мне указала взять больную за ноги. Так мы внесли ее в горницу; тут на лавке принялись растирать ее какою-то пахучею, хорошею мазью, на глазах то она словно студень, а под рукой мылкая такая! Терли мы ее, терли, ижно кожу с ладоней постерли; глядим, баба наша стала почаще дышать и губы разжала. Матушка вынула из котомочки своей какого-то зелья, отсчитала капель с десяток в воду, и вылила ей в рот; ну, ничего – проглотила! Видно Господь тебе жить приказывает! Сказала мать Серафима, крестя недурную.
Валандаясь около больной, я было забыла про обедню; вдруг как грянут к достойной, у меня и рученьки опустились, а слезы так и полились: Господи, батюшка истинный Христос! За какие грехи меня наказываешь? Вчера не поспела ко всенощной, сегодня не допустил к обедне!
Не рощи свет, грех! Сказала мне мать Серафима, указывая где еще тереть больную. Господь тебе послал лучшее; обеден на своем веку ты много выстаивала и много еще их впереди у тебя, а так потрудиться, как ты сегодня трудилась, не на всякий праздник удастся!
Что же это, матушка, за труд? Там бы я и помолилась и ангельского пения наслушалась бы досыта, и Богу бы послужила и свою душеньку отвела! А она мне на это: Не то, голубица, труд, что тебе любо, то не труд, а утеха; а вот он труд то, коли и не глядел бы на дело, да знаешь, что дело это должное, угодно Богу, то ты хоть и через слезы, а все же сделаешь его – вот это труд, а у нас, в монастырях, зовут его послушанием. А ты, свет, думала, что, ходя по своей воле по богомольям, да идучи-то ину пору на жару, а ину на стужу поропщешь, или что еще хуже, поссорясь с товарками, обнесешь, обидишь или оделишь которую – и это ты думала труд, служба Господу?
Нет, труд-то твой у тебя в избе, а коли в твоей нет, так в соседней найдешь! Вот что, за этот труд да за милость твою к ближнему Господь и тебя помилует в великий день суда Своего.
Для кого же мне трудится, матушка? Говорю я ей. Я бобылка, одна одинехонька, что перст. А она мне: ты-то одна, да ближних у тебя много. Кто же мол это, мать Серафима, ближние, соседи что ли? Так они еще побогаче, да посправнее меня будут.
А вот дай срок, завернем больную потеплее, благо к службе опоздали, тогда скажу, что такое ближний.
И вот чудо какое, бабыньки, слушая мать Серафиму, я и об обедне забыла; таково-то она хорошо, да истинно говорила, иное слово из моей души выносила.
Ну, вот, укутавши бабу, села она на сундучок, а я на пол присела, да и слушаю ее божественную речь: вот и возговорила мать Серафима.
Когда Господь Иисус Христос сходил для нашего спасения на землю и учил людей жизни хорошей, христианской, терпеливой да смиренной, За Господом тогда народ тысячами ходил, и много-много народу бросило пьянство, лихоимство и всякую обиду. Вот один эдак и подходит, и говорит: что, мол, мне делать, чтобы спастися?
А Господь-то ему говорит: что писано в законе, ты его читаешь? А тот был книжный, знал Закон Божий, вот он и говорит: возлюби Господа Бога твоего, всем сердцем твоим, а ближнего твоего, как самого себя.
Господь и говорит ему: ты верно сказал, делай все это и спасешься. А книжник то на это: но кто такой мой ближний? Тут мать Серафима тронула меня рукой, да и говорит: ты меня о том же спрашивала, так слушай, свет, что вам обоим ответит Господь!
Как сказала она мне эти слова, так у меня во внутренности словно все перевернулось; упала я ей в ноги, да слезно прошу: не говори, не говори мне, что Господь сказал! Недостойна я Его слов слушать! А она наклонилась ко мне, да таким душевным голосом, каким только разве ангелы промеж собою разговаривают, промолвила: Господь сходил на Землю, не ради святых да угодных, а ради грешников; их учил, их на покаяние наводил, не праведников отваживал Он от дурной жизни, а грешников! Ну, слушай же, свет, сказал она, поднимая меня. Я взглянула ей в глаза, а они словно лампадка перед образом так и теплятся, да таково ласково глядят! Вот стала она сказывать; Господь посмотрел на книжника, что спрашивал Его кто ближний, да и говорит ему: шел раз человек из Иерусалима; на него напали разбойники, обобрали, избили и еле живого покинули; проходит мимо священник, посмотрел на него и пошел своим путем; проходит еще человек, и тот, постоял, поглядел и пошел мимо; идет третий человек, наклонился над избитым и, сжалясь над ним, обмыл, перевязал раны, посадил его с собой на лошадь, привез в гостиницу, весь день за ним ухаживал, и на другой, уезжая, дал хозяину денег, говоря: заботься о больном, если и лишнее что выйдет, то я, как вернусь, доплачу тебе. Так кто же из троих прохожих, по-вашему, придется ближним бедняку тому? Спросил Бог.
Вот книжник-то тот, что спрашивал, и говорит: вестимо, что тот ему ближе стал, кто потрудился ради его.
Ступай, трудись и ты так же! Сказал Господь.
Смолкнув на время, Фима опять заговорила:
— Вот как Господь велел трудиться тому, кто хочет спастися, и не только так, а всякому надо помогать, будь хоть совсем чужой человек, ничего, всякому норови подсобить. Коли кто в горе, ну и горе разволоки да размыкай; коли в беде, может душенька то и надоумить тебя чем помочь, а коли и она не примыслит, упроси да уклоняй еще кого другого – на свете не без добрых людей!
Мать Серафима, шестикрылая херувима моя, вот что говорит: что Господь то наш все норовит через людей подать: Он людскую душеньку разжалобит, да ее же рученьками и подаст. И рад бы Он был радостью великой, кабы душеньки наши Его чаще слушались, а не ворога соблазнителя нашего!
— Послушала бы, и я мать Серафиму! – сказала хозяйка, которая все время сидела пригорюнясь, и не проронила ни одного словечка из рассказа богомолки, — каково-то, чай, тебе, Фимаша, хорошо было слушать ее!
— И не говори, родимая, уж куда хорошо и голос-то у нее словно тихий напев какой, а речи словно молитвой складываются!
А уж это, говорит она, мать Серафима-то, уж это богомолье, да путины твои, что в них? Коли ты с людьми не по-божески, не в ладу живешь! Все они, как есть, прахом пойдут! Бог про них и знать не хочет, Ему нужна душа добрая, смиренная, вот от такой-то простой души молитва, аль усердие какое, так прямо до Самого Создателя и доходят. А я-то ей на это и говорю: так уж после этого, мать Серафима, все едино, значит, что дома, что на богомолье, что в миру, что в монастыре, везде Богу угодить можно? А она усмехнулась, да и говорит: я-те вот что расскажу. В старину, не у нас, а там, где были мученики, столпники и пустынники, там жил один угодник, св. Макарий кажись; и уж много лет спасался он в пустыне, и уж каких, каких он трудов на себя не накладывал! И постился то он и молился то днями и ночами! И вот, лебедушки мои, слышит он этот голос, ангельский голос, и говорит ангел ему: приятна молитва твоя Богу, человече, но молитва двух простых баб, двух невесток, еще приятнее! Вот и стал про себя думать угодник Божий, как бы ему повидать тех невесток. А ангел-то, что знает и видит думы наши, говорит: ступай-де по той-то дороге; там увидишь такую-то хижину, толкнись в нее, женщины, про которых я сказываю, сами тебя встретят. Вот, ранешенько, чем свет, собрался блаженный Макарий в путь; идет он, долго, долго – насилу завидел избушку, и не успел он хорошенько толкнуться в дверь, как уж старшая невестка его на пороге с поклоном встречает; обе невестки под благословенье подходят и спрашивают: куда и откуда св. старче? А он им в ответ: иду я из пустыни, где уж много годов живу; иду посмотреть на мирян, чем они Богу угождают? Вот пришел спросить вас как вы живете, какие такие послушания несете, что молитва ваша стала угодна Богу? Невестки ему на это вздыхаючи и говорят: И св. отче, что наше за житье такие, чтобы им Господу угодить! Живем, как все люди живут; просились мы было у мужей отпустить нас ради спасенья в монастырь, так мужья не соглашаются! Вот мы пока и дали промеж себя зарок, жить по всем заповедям Господним, ни одной не рушить, людей не обижать, ни делом, ни бранным словом, во всем правды держаться, души своей не ломать и не кривить ею ради свойства али выгоды! Слушал, слушал их отец Макарий, да и взмолился радостно к Господу Богу. Только уж, отцы мои родные, позапамятовал я, какими он словами говорил, — сказала Фима, извиняясь перед слушателями, — а таково-то хорошо говорил! Что, мол Господу, ни затворничеством, ни монашеством ничем так не угодишь, как хорошей, правдивой жизнию в миру между своими.
Старушка богомолка кончила свой рассказ, а слушатели сидели, молча размышляя про себя.
Петрович первый заговорил, ударив рукой по столу:
— Вот Он, батюшка-то наш, Иисус Христос! Небось, не по-нашему рассудил нас: хотелось бабам в монастырь, не пущают их мужья, так Он и хотенье их принимает, да еще их же наводит на такую жизнь, что не хуже монашеской!
Все смолкли, каждый по-своему мысленно перебирал слышанное; дети первые вспомнили об ужине и стали торопить мать.
— Мама, а мама, пора что ли ужин собирать? Лиза давно заснула у крестной!
А мать, не слушая их, сидела в каком-то тихом раздумье; богомолкины речи навеяли на нее что-то теплое, невыразимо спокойное.
— Мама, да мама! – приставали ребятишки. Хозяйка встрепенулась, проворно встала и пошла за ужином; кума за ней, и не прошло трех минут, как ужин был собран. Подали в двух больших деревянных чашках горячие серые щи с чесноком, во щах же вареную говядину, накрошили со свежепросоленными огурцами, и грудой сложили на деревянное блюдо; самым же лучшим украшением стола и верхом детской радости был сладкий пирог, ради которого ребята торопили ужином, и только ради этого пирога сонная Лиза побрела к столу; братья подсадили ее на скамью. Упершись ручонками об стол, она пялила сонные глазенки на мелкую, частую решетку пирога, из которой выступало варенье.
— Лизенок! Пирог-то с малиновым вареньем! – закричал меньшой брат ее, — он хороший, сладкий! – Лиза на мгновенье повеселела, но вскоре закрыла глаза и опустила голову.
Заботливая кума вырезала большой кусок из пирога, положила его на деревянный кружок, и, сказав:
— Кушай, умница! – придвинула его к малютке. Но умница ее не вскрикнула обычным криком детской радости, а лежала, прикорнув головенкой к столу и крепко спала. Кума бережно переложила ребенка в знакомую нам скрипучую кроватку, сама же, подсев к крестникам, стала из одной чашки с ними есть щи.
У ребят были расписные синие ложки с тремя красными прожилками; Лизина же красивая красная ложечка, подобно хозяйке своей, спокойно лежала в сторонке.
Ребята ели щи тем же порядком, как едят все наши простолюдины, т.е. схлебнув щи с ложки, прислоняя ее к общей чашке стойком.
— А, ну-те, ребята, отгадайте, какая такая прорубка, что, не замерзая стоит зиму и лето, а вкруг нее слетаются голубки?
Мальчики в недоуменье переглянулись.
— Не так, кумушка, не так говорится загадка эта, — отозвался хозяин, — а вот как: у прорубки сидят голубки, — и при этом, взмахнув своею ложкою он повалил детские.
Ребята тотчас смекнули и наперерыв закричали:
— Голубки – ложки! А чашка – прорубка!
— Вишь ловкие какие, как скоро догадались! – насмешливо сказала Анфиса Яковлевна, — а вот постойте! – прибавила она, оглядывая стол, — отгадайте-ка вот какую загадку: без окошек, без дверей полна горница людей?
— Огурец, огурец! – закричали ребята, знавшие эту загадку.
— Что? Видно опять отец намекнул, — недоверчиво спросила кума.
Нет, крестненька, право, ей…
— Не божись, не божись, родимый, не призывай имени Божьего зря – всуе! – торопливо остановила богомолка Ванюшу, схватив его за руку, которую он заносил на лоб, чтоб крестным знамением подтвердить правду свою. Вдруг, на лестнице послышался стук, потом громкий детский плач – все оставили ложки и переглянулись.
— Тятя! – закричал старший мальчик, — это никак Стешин Мишутка! Сбегать что ли, посмотреть его? – спрашивал Вася, проворно вскочив с лавки. Заметя же согласие отца, он мигом выбежал, Ванюша за ним; вскоре послышались их голоса и возня за дверью, наконец дверь отворилась, и они силою стащили девятилетнего, нечесаного, грязного мальчишку, который тихонько хныкал и хоронился от хозяев, закрываясь руками. Мальчик этот был круглый сирота; старуха Степанида взяла его к себе, назвала внуком и посылала собирать милостыню; сама она тоже ходила под окнами, чаще же отдыхала в кабаке. Ленился ли Мишутка собирать милостыню, или проедал ее сам, только названная бабушка частенько била мальчика; сегодня же, сходив на богатые похороны, она вернулась пьянее обыкновенного; придя домой, побила голодного ребенка и вытолкала его на лестницу.
— Здорово, Мишутка, полно глаза куксить, садись, ешь с нами! – сказал хозяин.
Минутка дичился и не отнимал кулаков от глаз; ребята, перемигнувшись, схватили его и перемахнули через скамью.
Все захохотали, мальчик поглядел исподлобья; прямо перед ним протягивалась к нему рука хозяйки с куском хлеба и красненькой ложечкой.
— На, похлебай щец, Мишутка, — ласково промолвила она. Ребенок взял хлеб с ложкой и робко поглядел в глаза приветливой женщины. Со смерти матери не слыхал он такого ласкового голоса!
— Ну, ешь, что ли! – закричал Ванюшка, шлепнув гостя ложкой по лбу; ребята засмеялись и, после такого приглашения, все трое дружно принялись за еду.
Поглядывая на пирог, Ванюша подумал: теперича из-за Мишутки нам пирога поменьше достанется! Но, через минуту, он промолвил, тряхнув головой:
— Ничего, не замай его, — есть!
Наконец, дошел черед до желанного пирога; кума резала, равняя куски; ребята друг перед другом, протягивая руки, оглядывали кусок со всех сторон, облизывали его, выгрызая по крошечке.
— Что, Мишка, сладко? – спросил хозяин.
Мальчик поглядел на хозяина, но ничего не ответил.
— Что, брат Мишка, аль язык проглотил? – шутливо сказал ему Петрович.
Не понял ли мальчик шутки или сам же шуткой хотел ответить, только вдруг, повернувшись к Петровичу, высунул ему свой длинный, красный язык, и потом, как ни в чем не бывало, принялся за пирог; все, захохотали.
— Ну, вижу, брат, вижу, цел, целехонек! – говорил Петрович, помирая со смеху. Поужинав, стали гости неохотно собираться домой, а дождик лил как из ведра; хозяйка, переговоря со своими гостями, оставила их ночевать; ребята же уложили с собой своего гостя, Мишутку.
— Вот молодцы! Напоили, накормили, да и спать уложили, — сказала кума, ласково кивая головой на крестников своих.
Погасили огонь, одна только лампадка, ради праздника, слабо мерцает перед образом. Мишутка лежит и смотрит во все глаза; вот наглядел он впотьмах три человека, как три тени стоят неподалеку от кровати и молятся. Мальчику знаком этот красноватый свет перед образами; он часто сидит вечером у церковной ограды поджидая бабушку из кабака; сидит, бывало, голодный, холодный, равнодушно смотрит на неугасимую лампаду перед большим образом. Ему также видятся пешеходы, которые, как тени, мелькают, останавливаясь перед церковью, молятся между им и освященным образом, и помолясь, спешно проходят; вот и здесь две тени пропали, а третья, окончив молитву, идет прямо к нему; наклоняется над ребятами, набожно кладет на них три больших креста, и скрывается впотьмах! Мальчик лежит в глубокой полусонной думе, он что-то припоминает; будто когда-то ему было также хорошо, тепло и сытно, когда-то и его крестили. Он спал не один; подле него, на одной с ним подушке, лежала мать его… и, как в былые годы, Мишутка повернулся, прижался к Ванюшке и мирно, крепко заснул. Под радушным семейным кровом проснулась в нем память первого детства, зазвучало что-то доброе, и долго будут звучать тихие младенческие струны, долго будут они оборонять его от жестокости и порока.