§ Два-сорока бывальщинок для крестьян. Глупость наша

Шесть человек крестьян убирают у помещика подвал, укладывают на зиму коренья, очищают зелень; седьмой стоит с фонарем, против самого солнышка, у дверей подвала. Все они либо кончили работу, либо отдыхают; на дворе перепадает дождичек; все стоят, облокотившись на заступы и кирки, и зевают на божий свет. Еще один мужик подъехал с возом соломы к подвалу и просит пособить ему свалить воз: но ни один из них не трогается с места и не отвечает; тот начинает кричать и браниться, спрашивает раз десять: аль вы оглохли? Наконец он, плюнув, кой-как сам сваливает солому, выворотив воз, и уезжает.
Приходит староста:
— Что-де вы дураки, чего глядите, солома на дожде промокнет, что не перетаскаете в подвал?
— А нам что? Вишь еще наряд не пришел – там двоих нарядили солому таскать.
— Да вы ж чего, сложа руки, глядите? Дожидаетесь, чтобы промокла солома, а после все перегноите? О, погоди, да вот я вас…
Шестеро гуляк нехотя принялись убирать солому, а седьмой стоит, как стоял, с фонарем.
— Ты чего глазеешь, что не берешься за дело?
— Да, вишь, у меня фонарь в руках.
— А нешто прирос он у тебя к рукам? Да на что же ты зажег еще свечу? Ослеп что ли?
— Да в подвале заднем убирали, так там темно.
— То в заднем подвале убирали, а теперь вот с фонарем стоишь, да на солнышко глядишь: экой именинник! Погаси свечу, поставь фонарь к стороне, да пошел, помогай другим!
Солома убрана; староста ушел за барином. Двое по наряду теперь только что пришли убирать солому, стоят на дожде, сняв шляпы, и чешут головы; шестеро, стоя в дверях подвала, перебраниваются с ними, что вместо их, работу сработали, солому охапками в подвал перетаскали; седьмой вынул из фонаря огарок и старательно мажет сапоги свои. Барин пришел посмотреть, что сделано; с ним староста.
— Ну, вот это все хорошо – а это никуда не годится: для чего ты обрезки зелени и кореньев свалил все на песок? Ведь теперь их опять перемывать придется? – Надо сказать, что у этого помещика исконно было заведено, чтобы все остатки, оборки и обрезки от сухой, соленой и квашеной овощины, зелени и кореньев собирались и просаливались; солень эта шла для приправы, во щи для дворни; это привар вкусный и хороший.
Староста почесал голову, оглянулся на других ребят, будто хотел посмотреть, нельзя ли на кого свалить, и сказал:
— Да на что их мыть…
— Как на что? Разве ты так, с песком, и будешь есть их, как свинья?
— Никак нет… оно бы, конечно, можно, то есть, власть ваша, батюшка, а не то, так ребята говорят, хоть бы ее и вовсе, пожалуй, не солить – ведь квашенина-то есть…
— Как так? Отчего не солить: Кто ж это говорит, какие ребята?
— Да все говорят… Оно власть ваша, сударь, конечно, я так только что сказал. — По промолвке этой знать было, что сметливый староста сам начал догадываться, что он крепко заврался.
— Что ты это соврал, господин староста? Разве у нас это первый год так заведено? А какие щи, скажи мне по правде, лучше, на одной квашенине, или с прибавкой солени?
— Да, оно, известно, конечно, что с соленью щи как будто по слаще будут; от солени этой вкусу маленько прибывает.
— Ну, так растолкуй мне, в чем же дело? Что же, вам лень собрать обрезки в одно место, свалить их в чан, посолить, да покрыть? Вам лучше, небось, затоптать их под ноги, да выкинуть?
Помещик берет старосту слегка за чуб; староста здоровый и догадливый мужчина, нагибается, чтоб барину было сподручнее; барин слегка и без сердцов раскачивает голову старосты во все стороны и читает ему поученье, которое читал уж много раз: что овощ, зелен и коренья, самая здоровая и полезная приправа для крестьянского стола, потом что мужик без этого сидит ину пору на одном хлебе; Что расходу для этого мужику почти никакого не надо, а где семья большая и дети, там оборки легко собрать и будет запасец привара на весь год; напомнил ему, как мужики сперва не хотели привыкать к этому, ни за что не хотели и картошку садить – потому-де, что отцы их этого не делывали, — как дворня, в застольной, кидали Божий дар этот под стол и тешились тем, что его и собака не ест; как потом через год нельзя было уберечь гряд, потому что таскали картофель еще не поспелый, изрывали по ночам гряды как свиньи, выкопав за гривну, а изгадив на рубль; припоминал ему, как в соседней деревне, и в другой, и в третьей – было тоже, и как теперь крестьяне там всю зиму едят в похлебке картошку; указал ему на разницу между порядочным хозяйством, где всего вдоволь – потому что ничего не пропадает, а все разумно идет в дело – и на такое, где есть нечего, не по бедности, а потому что ничего не припасено в свое время; помянул и упрямых дураков, которые за недосугом не хотят развести огородов, и лучше согласны сидеть на мякине, чем послушаться доброго совета и развести овощей.
Во все это время помещик поматывал легонько головою старосты, туда и сюда, и хозяин головы этой, попав под лад и меру, забегал головою вперед. Хоть не больно, да стыдно. Девять мужиков стояли спокойно улыбаясь, вокруг и слушали, что помещик говорил.
— Ну понял ли ты все, что я сказал? Так расскажи ж ты мне теперь все, что я тебе говорил.
И староста начал рассказ по-своему и говорил красно и убедительно, так что кому бы ни послушать со стороны, всяк бы сказал, что умный и дельный человек этот староста, знает толк во всем и должен быть хороший хозяин.
— Хорошо, братец, — сказал помещик, — вот это путная речь и слушать весело; скажи ж теперь, в первый ли раз ты все это от меня слышишь?
Нет, батюшка, от правды некуда деваться – не в первый; много слышали мы добра от вашей милости.
— Рассуди ж ты теперь по совести сам себя со мною – кто у нас прав, кто виноват?
— Вестимое дело, батюшка, я виноват; от правды некуда деваться.
— А за что же я руку в плече о тебя, дурака, вымотал?
— Виноват, батюшка, все глупость наша виновата…
— А еще ты сказал мне, будто бы все так думают, как ты; правда ли это ребята?
— Нет, батюшка, нет – никак нет, — отвечали все.
— Зв что же ты – а еще староста – оговорил понапрасну других? Вот так-то вы всегда делаете; один выйдет из кучи, кричит за всех, отвечает за всех, и будто вот все такие дураки, как он – а те стоят, развесив уши, разинув рот, да слушают; подайся я на пустословие твое, так бы и точно может быть все были за тобой; а вот сделай я, как теперь, изобличи я тебя в пустословии, так все от тебя прочь, а ты один остался в дураках.
— Так, батюшка, истинно, справедливо все это!
Мужики разошлись по домам или по другим работам, и весь день только и было толку о том, как барин в подвале молол старостой песок и рассказывал ему об овощах, о соленьи, о крестьянском приваре; все обвиняли старосту и соглашались, что барин прав.
— Это хорошо; но как же вы думаете, много ли крестьян последовали в крестьянском хозяйстве своем этому примеру, убедившись в справедливости советов помещика и в пользе разводки овощей? Да ни один; толковали только о том, кабы Господь уродил побольше хлебца – а что станем есть, как хлебец не уродится – о том ни слова.

56
Во вторник на Святой неделе, крестьяне сидят, с бабами, девками, ребятами, на заваленках; Святая была ранняя, только что земля отошла; день теплый; все в праздничной одежде – а праздновали Святую плохо, потому что едва только дотянули животы до весны; прошлогодний урожай был больно скуден; полдеревни ели магазейный хлеб и картофель.
— Эхма, братцы, — сказал один, подергивая плечами, на которые накинул сверху свой синий кафтан, — Эхма! Вот когда б сеять – так сеять!
— Да, — подхватил другой, самая бы пора, нечего сказать! Земля сочная такая стала, отошла вся, порыхлела…
— Что ж делать станешь, — сказал третий, — власть Господня.
— Таки вот сердце радуется, как выйдешь за околицу; два дождичка теплых послал Господь; сверху припекло землицу – рыхлая, мягкая, сочная – мокрота вся вниз впилась, ушла под корень – так бы вот, кажись, сам лег в борозду, да глыбой укрылся, вырос бы, ей Богу, вырос!
— Как быть, стало быть Богу угодно! Даст хлебца, так даст, хоть и на той неделе посеем; а не даст, так не даст, хоть распинайся. Все во власти Господней.
Оно вестимо так, про это, что и говорить, никто как ни Бог. Да вот как, не дай Господи, дождя-то не станет, да солнышко пойдет тебе припекать пашню да сушить – известно, в осень ложка воды, а ведро грязи; — весной, ведро воды, а ложка грязи; как не дай Господи засуха возьмет, так одолеет нас совсем; у кого хлеб есть, хоть не суши в овин, а так в землю кинь, высохнет, небось, и ростка не пустит.
— Эка дура выросла на селе, право дура! А еще мужик называется! Вот тебе бы для праздника всем миром намять затылок, как следует, так не стал бы вперед молоть что на язык ни попало! Ну что толковать пустяки, горло драть, ровно на сходке? Ты, небось, теперь что ли пахать да сеять пойдешь, на Святой неделе?
— Пахать… Кто говорит, что пахать теперь… про это нечего и говорить, чтоб пахать… Я говорю, что вот, хоть на людей пошлюсь, об эдаку пору самая бы благодать, что земля вишь, сырая, а то чтоб теперь пахать либо свят… Кто тебя зовет пахать? Господь с тобой, я не звал; известное дело, кто пойдет, в такой день – чай не на то Господь дал Святую неделю. Вот, что Бог даст разве на Фоминой.
Таким образом крестьяне наши просидели на заваленках, подостлав соломки под ноги, всю Святую неделю, а охочие до праздников прихватили и Фоминой; у иного голова еще трещала и что-то просилась на отдых, словно послетяжкой работы; у кого руки и плечи болели, и спину разломило, будто с молотьбы. Опоздали посевом, третьего дождя Бог таки не дал, сушь прихватила – вот тебе и хлеб! И вспоминали мужички круглый год, какая на Святой пора была для посева! Какая земля была рыхлая да сочная! Тужили, что Господь опять не дал урожая, почесали головы, похлопали руками об полы, и полезли к зиме на печь, да на полати, и сели на пушной хлебец.
Что ж вы думаете, поумнели ль мои мужики, посеют ли на будущий год в пору, или опять станут держаться того правила, что по кабакам шататься можно, а вспахать да посеять грешно?
Между тем хлеб вздорожал; мужички промышляют кто чем может; по большей части возят в ближний город дрова. Пошел в соседний лес, срубил первое встречное дерево, расколол его, навалил на дровни, сколько лошадь подымет, а остальное бросил; пусть лежит; много его растет по лесу, про наш век станет. А Осин Мохначев – тот самый, который назвал дурой мужика, за то, что хотел сеять на Святой неделе – Осин лежит всю зиму на печи, и тужит, что вот скорее-де хоть плачь, совсем есть нечего. С ним, видите, случилась еще беда: он купил было прошлого года лошаденку, без которой мужику хоть самому в хомут, — и добрая кляча была, да вишь неразумный покупатель, недогадливый малый, и не доглядел, какое горе ему в руки попало; да спасибо, знакомый барышник надоумил: он пощупав загривок у лошади, спросил:
— Где ты брат Осип купил ее?
— А вот там и там.
— Ну, брат, жаль тебя, а ты с нею, знаешь ли, до какой беды доживешь?
— А что?
— Да ведь она у тебя двужильная!
— Полно, сват!
— Ей. Ей двужильная, что я, обманывать, что ль тебя стану?
— На, вот, хоть сам послушай, хоть людям покажи, кому хочешь – вон, вишь?
Вот и сторонние люди обступили Осипа с лошадью, такие, которые были постарше, по смышленее и знали дело: и те пощупали, то один, то другой, помотали головой, и говорят:
— Точно, брат Осип, двужильная и есть, — а один из них, видно самый истый знаток, еще ударил пегого мерина пинком в брюхо и обругал двужильным чертом.
Все знатоки эти, разумеется, не смыслили ничего, а между тем нельзя же было не показать себя знатоком и сдуру пособить барышнику обмануть глупого мужика. Двужильная лошадь для русского человека – бедовая скотина; вы знаете – а не знаете, так я вам скажу – что коли двужильная лошадь падет у кого в руках, а не дай Бог на дворе, — так другою хоть не обзаводись, не напасешься; большая милость, коли только двенадцать лошадей сряду в задние ворота да за околицу вывезешь, а на тринадцатой беда лопнет и вся напасть покончится; таки вот что ни делай, как только новокупка на двор, так и припасай под нее дровни; на двор она в передние ворота – со двора в задние. Вот как барышник объяснял мужикам, что такое двужильная лошадь.
Осип видит, что дело плохо; нечего делать, наклонялся барышнику да упросил его взять лошадь, да сбыть куда-нибудь на сторону. А пожалел-таки сердечный Осип пегого своего – работящий был конь. Делать нечего, говорит:
— И батьки жаль, да везти на погост! — Вот, продав мерина кой-как рублев за 30, хоть сам и дал 50, купил на них хлебца, да и жил себе из кулака в рот: сидел дома, ел помаленьку с семьей, да тужил, что над ним сталась такая беда – да еще благодарил Бога, что барышник, добрый человек, его надоумил.
Хлебца покупал Осип помаленьку, не по многу вдруг; видел он сам, что дорожает хлеб не по дням, по часам – да как же можно купить его на все деньги вдруг – день наш, век наш; день пришел – и до нас дошел; а день да ночь – и сутки прочь. Лучше уж так, тянуться с недельки на недельку, с пуговки на петельку перебиваться. Доевши наконец третий и последний десяток рублей, а в третьем десятке последний рубль – другими словами, съевши пегого мерина своего совсем, пополам с барышником, — Осип говорит:
— Ну теперь хоть волком вой, нечего есть, пусть магазейн кормит.
А что же ты, Осип, на работу не идешь, а сидишь на печи? Нешто дожидаешься, чтоб кто пришел да на печь хлебца тебе подал?
А куда тут пойдешь – я сроду не хаживал, Господь их ведает; лошаденки нет теперь, работать не на чем – и дровец вот не на чем из лесу привезти – вот и сиди на печи.

57
Есть в деревне этой кузнец; он хлеба почти не сеет, так разве малость, только для славы, чтоб от людей не отстать. С мужиков ему поживы немного, этим бы не изворотился, да спасибо деревня не совсем в глуши стоит, а нет-нет, да все-таки какой-нибудь проезжий навернется и придет. Да поневоле поклонится кузнецу, чтоб перетянул шину либо забил размоловшуюся втулку. Вот ему и хлеб: поработает с полчаса, раскалит маленько шину. Да не рубивши и не варивши наденет опять, размочив обод, либо подложив лубочек. Проезжий, сколько ни бранится принужден-таки поверить доброму кузнецу, что работе этой веку не будет; а коли шина не дойдет и до городу, так кузнецу мало горя – проезжий не станет назад ворочаться. А уж так-ли, сяк-ли поедет вперед. Уж это, говорит кузнец, известно, что проезжие эти все вперед едут, а не назад: а коли сердиться захочет там, в чистом поле, так это воля его – пусть сердится, на это запрету нет.
Есть и хороший плотник – и тем хороший, что другого нет. Вот он весной в господском саду взялся беседку поставить; да барин больно привередливый – говорит плотник – так все сам над ним стоял да указывал. Например: положил плотник фигурный наличник на косяк двери и пришивает его гвоздем:
— Стой, — кричит барин, — стой! Разве не видишь, что делаешь? Криво!
— Ничего, сударь, закрасится – отвечал плотник.
Есть и бочар; и самое большое искусство его, на котором он всегда благополучно выезжает, — это замочка. Замачивает он обручную посуду мастерски: покуда в воде стоит – не течет. На замочке у него все держится и в этом вся сила; обо всякой же неисправной вещи он говорит одно, и все у него одна причина: рассохлась; замочить отдать, так ей веку не будет. Есть и сапожник, и он, как человек мастеровой, работал больше на питейный откуп. Коли тесные сошьет сапоги – так разносятся; а широкие – так ссядутся: такая уж у него легкая рука была. Нам, говорил он подчас, лишь бы мерку снять, да задаток взять; сошло бы с рук, а с ног – хоть собаки тащи.
Каковы же наши мастеровые?

58
Народ в деревне этой был порой не ровен, не одинаков: какой час найдет, как нанесет поветрием; не то, чтобы иные ребята были смирные, а другие буяны, нет, — ину пору и буян тише воды, ниже травы, а ину пору, ни с того ни с сего, и смирный буянит. Например: барин приказал старосте, чтобы мужики не смели держать в жилой избе свиней, овец и телят, а подчас и коровку, — а чтобы к зиме у всех были теплые закуты, на что и отпустил им леску и хворосту. Староста три недели шумел с мужиками, а потом пришел доложить барину, что мужики на это не согласны. Барин спросил старосту, в своем ли он уме? Этот вопрос озадачил старосту и он взялся за голову, сперва правой рукой, а там левой и не знал, что отвечать, а зарывал пальцы как можно глубже в космы.
— Разве я спрашивал у них согласия, — продолжал помещик, — говори – нешто я посылал тебя к мужикам, собирать их согласия?
— Нет, сударь, про это нечего говорить – за этим не посылали.
— А коли не посылал, так на что же ты принес мне то, чего мне не нужно? Пошел ни почто, принес ничего?
— Эка, подумаешь, какая притча сталась, — сказал про себя староста, потупив глаза в землю – он и сам теперь не понимал, как это так сталось, — что вот пришел я было и стал говорить кажись путное, а как только сказал, выпустил слово, вышло не ладно; стало быть – посылали меня за одним, а я принес другое …
— Так поди же, друг любезный, — сказал барин, — и не делай вперед таких глупостей; не делай свое хорошее, делай мое худое: согласия не спрашивал и его мне не надо; а поди, и чтобы закуты были.
Староста пошел и объяснил миру, что барину не нужно согласия, а нужны закуты, и приказано, чтобы они были. Мир почесал затылок, но понемногу все стали строить закуты и выводить скот из жилых изб.
Но не всегда и не все обходилось так мирно и спокойно. Настала весна, после зимы, как в Божьем мире бывает – и мужички мои, протолковав между собою всю зиму о том, что вот-де Крещатовским мужикам легче, они все на оброке, у них нет барщины – и вздумали также идти на оброк. Все толки об этом шли таким образом и порядком, будто дело это не от воли барина, а от их власти.
На третий день Святой приходят все гурьбой на барский двор, не пьяные, не буйные, а чинно и смирно, потому что на деревне кабака не было и чтобы напиться надо было идти далеко – и засылают они стариков, чтобы вызвать барина. Выходит он и думает допытать что-нибудь путное, и слышит, ни с того ни с сего: отпустите нас на оброк.
Барин удивился немного, с чего вдруг блажь эта мужикам в голову пришла, когда они век свой были на пашне, хозяйство было у них порядочное, но и барское поле и хозяйство искони заведенное, которое бросать и разорять для глупой причуды не приходилось. Доказав им бестолковость просьбы их в коротких словах, он хотел было узнать, с чего выдумка эта взялась? Но вместо путного ответа слышит только одно настояние: отпусти их на оброк. Ничем не может он уговорить их и образумить; они все слушают, что им говорят, ко всему придакивают, на все соглашаются, не спорят, но говорят, что на барщину не желают, а желают на оброк.
— Да кто ж вашего желанья спрашивает? Вы должны слушаться и повиноваться, вот ваше дело; а мое – заботиться чтоб вас никто не обижал, чтоб работа была вам посильная, чтобы было время на себя хлеб и одежду заработать, — и концы в воду; ступайте и не дурите.
Мужики потолковали между собою, не расходясь, и сказали:
— Воля ваша, мы супротив вашей милости согрубить не смеем, да только мы на пашне жать не согласны, а согласны на оброк; мы против вашего здоровья идти не можем, а уж только вы нас на оброк отпустите.
— Ступайте, дураки, по домам, — сказал помещик, и хотел уйти от них; но они клялись и просили выслушать, что они миром решили идти к исправнику, в город. – Ступайте, коли хотите, — сказал он спокойно, рассудив, что русскому человеку надо ину пору помирволить и этим его проучить, — ступайте к исправнику, а я вас провожу, посмотрим, что вам там скажут.
Крестьяне отправились гурьбой в город. Вся деревня, проситься у исправника на оброк; а барин велел заложить пару лошадей и обогнал их дорогой. Они, как следует, поклонились барину и он с ними поздоровался и поехал дальше. Отыскав в городе исправника, он рассказал ему все, попросив дать ума мужикам, чтоб не дошло до греха; если не образумить их вовремя, так того гляди, что сами себя погубят.
Как стали подходить к городу мужички мои, то иному пришло в голову, что ладное ли дело они затеяли? Но по пословице: на старосту не челобитчик, а от миру не прочь – все приободрились и пошли.
Исправник собрал их на дворе, выслушал и стал толковать им, что они городят чуху и видно рехнулись; что оброк или барщина – в воле помещика, потому что земля его, и что им требовать ни того, ни другого нельзя, а надо только слушаться.
— Слушаем батюшка, — отвечали мужики, — да воля ваша, мы на пашне сидеть не согласны, а желаем на оброк.
— Никто вашего согласия и желания не спрашивает, — отвечает исправник, — понимаете-ли?
— Понимаем.
— Ну а коли понимаете, так вам надо сейчас же идти домой, поклониться барину, чтоб простил дураков, да не толкуя больше пустяков, приниматься за работу; понимаете?
— Понимаем, батюшка, да только власть ваша, а прикажите отпустить нас на оброк.
— А, коли так, — сказал исправник, так надо растолковать вам дело это иначе; а слов вы не понимаете, хоть и говорите: слушаем. Ты говорун, поди-ка сюда первый – а затем и другой, и третий, — и таким образом, взял тут же на выбор человек десяток самых бойких молодцов, которые были тут же на месте наказаны. – Ну, — сказал исправник, — надо дело кончить сразу, чтоб не начинать снова; есть что ли еще охотники на оброк, так выходите скорее, мне некогда! Кто еще?
Мужички мои, все гурьбой повалились в ноги исправнику, согласились беспрекословно, что они затеяли вздор, уверяли все в голос, что это, в первый и последний, что и впредь и напоследок не станут, и другу, и недругу закажут; что, пришедши домой, даже ребят всех пересекут, пусть-де помнят отцовскую вину и глупость, и сами на нее глядя казнятся; обещали идти беспрекословно на барщину и сидеть по-прежнему на пашне – и накланявшись вдоволь, поблагодарив за науку, за то. Что дали ума, пошли домой, и сдержали слово: они вышли на утро в поле, жили опять по-прежнему, смирно и спокойно, как живут добропорядочные крестьяне.
Так-то мужички мои прошлись в праздничек, от нечего делать. 20 верст до городу, приняли там науку, поблагодарили, прошлись опять 20 верст домой и успокоились.
Скажите ж, пожалуйте, зачем они ходили? А вот зачем: мужик умен, да мир дурак.