Лустенко А.Ю. Экзистенциальная аналитика Владимира Даля

Лустенко А.Ю.

Луганский университет им. В. Даля,

г. Луганск

 

Экзистенциальная аналитика Владимира Даля

 

Разве мало дела человеку

держать ответ за себя?

                                                                          В.И. Даль «Бедовик»

 

Попытка прочтения Даля в свете философии Мартина Хайдеггера, а именно это является предметом статьи, представляется делом плодотворным как в отношении исследования интеллектуального пути каждой из названых персон, так и в плане «наведения мостов», что пролегают в пространстве-времени между эпохами и цивилизациями.

При этом уже с самого начала нам следует сказать об определённом сужении темы, поскольку речь пойдёт, собственно, о произведениях В.Даля, которые относятся к области художественной литературы. В стороне, стало быть, пока ещё здесь оставлен вопрос о связи между содержимым хайдеггеровской работы «Существо языка» и «Толковым словарём живого великорусского языка». Констатируем только, что В.Даль разворачивает свою философию языка, находясь внутри собственной, коммуникативно-смысловой, нетеоретической сферы бытования языка и примерно за полвека до того, как сама философия языка приобретает собственное поле на профессионально-философском пространстве.

Итак, у нас имеется две эпохи и две личности, существование которых относится к прошедшему времени. Каждая из указанных пар образует собственное смысловое и выразительное единство. Время Хайдеггера и наследие Хайдеггера. Время Даля и наследие Даля. Много общего и много различия. Так вот, определяя одно из них в качестве, собственно, объекта исследования, то есть того, о чём пойдёт речь в статье, тогда как другое при этом остаётся пребывать в роли контекста, нам надлежит говорить следующее. Данная статья посвящена сопоставлению судеб идей, лейтмотивов, смыслов, которые содержит художественно-литературное наследие Владимира Даля, в философском универсуме Мартина Хайдеггера.

Можно говорить о различных уровнях актуальности такого рода изысканий. Первый, лежащий на поверхности, уровень, по которому можно скользить, удивляя новшеством, неожиданностью ассоциаций, которые ни к чему не будут обязывать, представляет чистая компаративистика. Можно просто проводить сравнение тех или иных особенностей личной и творческой истории Хайдеггера и Даля. Смысл такого изыскания, прямо скажем, досужий. Ведь, в конце концов, как говорили герои одного из советских мультиков, «что-нибудь на что-нибудь обязательно похоже». И обратно, во всём непременно должно найтись различие, гегелевское конкретно-эмпирическое, «бесконечно разделяющуюся и раздробляющуюся массу событий, какое-то неопределённое, не имеющее конца и границ, безмерное, непомерно огромное множество существований и бытований» [2, с. 26]. Хайдеггер родился в городке Месскирхе, это в Швабии. Даль родился в Луганске, на Донбассе, который тогда ещё Донбассом не назывался. Даль написал доклад про секту скопцов для Министерства внутренних дел Российской империи, который читал сам Государь Николай I [3, с. 16-17]. Хайдеггер своим часом сделался свидетелем таких сумерек богов, какие и в кошмарном сне не могли бы присниться ни Вёльве, ведунье из «Старшей Эдды», ни самому Рихарду Вагнеру. Ну и что с того?

Но если присмотреться с позиции того общего для них обоих нахождения на пространстве культуры, где ничто не отменяется ходом времени, а любое доказательство, опровержение, которое вносит ход истории, остаётся навеки сшитым с прозвучавшим в самом начале утверждением, «тезисом», то нам следует говорить о взаимопроникновении и взаимоприсутствии смыслов. Следует говорить о перекличке, которая ведётся через столетие между Владимиром Далем и Мартином Хайдеггером. Пришло время говорить здесь о глубоком и сущностном родстве. Оно пролегает в области тем, лейтмотивов, самого коренного характера отношения к человеку. Даль и Хайдеггер задаются вопросом о понимании человеческого присутствия в мире, об усреднённости, о раскрывании действительности собственно-меня единственно через реальность «других», «людей», которую никуда не задвинешь, сколько не утверждай автономности единичного субъекта.

Щедрой рукой разбрасывает Владимир Даль множество тем и вопросов, актуальных и противоречивых, которые от века поднимала профессиональная философия, и многие из таких, которые оборачиваются в наше время весьма животрепещущими. В неприкрытой и жестокой подчас обнажённости мелькают они по его рассказам и повестям, и кажется, что автор совсем даже и не озабочен разворачивать их дальше, нанизывать слова на слова, аргументы на аргументы. Будто понимает, что от этого будет только хуже. Например, вопрос эвтаназии. Давая описание детских лет Мелаши Голубцовой, одного из самых светлых своих персонажей (повесть «Бедовик»), он вставляет следующую деталь: «..слышали (Мелаша и её сестра – А.Л.) однажды о труднобольном, который, будучи безнадёжен, очень страдал; они пришли перед вечернею молитвою к маменьке своей…: «Как прикажете молиться, маменька, об этом больном: чтобы он жил ещё или чтобы уже Бог прекратил страдания его и взял его к себе?» [1, с. 98].

Ещё одна проблема из области этики: отношения между нравственным идеалом и реальностью. Верно, немалым значением обладала она в глазах Даля, если основанием для многих нравственных коллизий выступает у него трагический раскол между нравственной чистотой, прививаемой в институтах образования (разумеется, девиц из благородных семей) и самой жизнью, в которую носительница таких идеалов и знаний вступает совершенно беззащитной. Более широко и детально, чем в отношении упомянутой выше героини «Бедовика», Даль разрабатывает эту ситуацию для главного женского персонажа из повести «Павел Алексеевич Игривый», Любаши Гогобобель, для которой вся её (и самого главного героя повести) жизненная трагедия и выводится во многом из столкновения девственного прекраснодушия с реальностью.

Другой аспект реальности, теперь уже имеющий самую прямую принадлежность к философии экзистенциализма: реальность смерти. Вернее, то, что в некоторых случаях непреложность смерти разворачивается в трагедию взаимного наложения прекращения личностного бытия и собственной пустоты, что представляло собой пространство жизни. На мой взгляд, одним из самых ярких художественных моментов в литературной палитре Даля является изображение трагедии каждодневного шутовства, бесконечного проигрывания ролей, то есть полного, без остатка, растворения в «людях», в бесконечно длящейся самопрезентации «на люди», в те моменты, когда на неё «наезжает» непреложный факт смерти. Яркую картину этого представляет описание смерти Ивана Яковлевича Шелоумова вместе с последними его фокусами [1, с. 127]. Ужас и бессмысленность беззлобного шутовства, ситуации каждодневной опоры на ничто оборачивается в ситуацию полной моральной безответственности, что выражается в жизни Ивана Павловича Гогобобеля.

Вообще, зловещая актуальность с позиции нынешнего дня выглядывает со страниц В.Даля столь неотрывно, что не грех было бы посоветовать тем, кто связан с проблемой гастарбайтерства, или напрямую принимающим на себя тяготы данного образа жизни, перечитать его очерк «Хмель, сон и явь».

Если говорить об экзистенциализме как о способе проблематизации человеческого бытия в отношении русской литературы XIX века, нам следует говорить о существовании двух векторов. Они сосуществуют, по-разному рассматривая вопрос данности, поставленности человека в мире точно так же, как и в самой истории философской традиции существуют две школы экзистенциальной философии. Экзистенциализму христианскому (С.Кьеркегор, Г.-Х.Андерсен, Ш.Пеги) либо атеистическому ХХ века (представленному такими персонами французской философии, как Ж.-П.Сартр, А.Камю) оказывается в большей степени родственной та линия в истории русской литературы, что была представлена именами Н.В.Гоголя, Ф.М.Достоевского, позже Фёдора Сологуба.

Хайдеггеровской экзистенциальной аналитике в большей мере оказывается родственным как раз другой вектор, по которому разворачивался универсум русской литературы. Арсенал его смысловых направлений и технических возможностей пополняли такие персоны, как Ф.И.Тютчев, С.Т.Аксаков, Н.С.Лесков. Сродни ей и человеческая проблематика прозы В.И.Даля. Здесь не следует прибегать к крайним ситуациям человеческой жизни, чтоб осознать и выразить всю глубину той проблемы и той трагедии, которую человек вызывает к существованию уже самим фактом своего наличия. Обыденная индифферентность, серединность уже сама и есть подлинное место, из которого следует разматывать клубок человеческой тяжбы с миром. Это всецело соответствует исходному принципу Хайдеггера в «Бытии и времени»: усредненная обыденность есть ближайшим образом место экспликации того сущего, существование которого определяется как присутствие этого, присутствующего, сущего [4, с. 43]. Трансценденция всякого своего качественного наполнения, будет ли это трансценденция моральная, религиозная, философская, будет ли это вопрос о смысле человеческой жизни, достигается здесь не трагическим усилием бунтаря, видятся здесь не в «призывании бездн», а даётся через процесс обыденного, каждодневного существования. В героях русской литературы, представленной этим направлением, поступательно, посредством воссоздания того или иного персонажа, вполне даже не героического, решается парадокс, заданный Хайдеггером: «Собственно экзистенция есть не то, что парит над падающей обыденностью, но экзистенциально она есть лишь модифицированное овладение последней» [4, с. 179]. Герои Даля как раз и даны в своей обыденности. Если вспомнить главных персонажей его прозаических произведений, Вакха Чайкина, Евсея Лирова, Павла Алексеевича Игривого, они и являются глубоко обыденными обличиями по самому своему жизненному складу. Вот слова, какими Даль описывает одного из самых своих привлекательных персонажей, героя повести «Бедовик»: «Он был тих, скромен, потворчив, робок… Словом, Евсей был обыкновенно самый безвредный свидетель» [1, с. 29]. Как ни вычитать из этой характеристики – грядущего «Постороннего» из Альбера Камю? В этих персонажах дана в зародыше вся та психология вненаходимости, невовлечённости, взгляда со стороны, лишённости крова и корней, которую разворачивает литература европейского модерна, а на самом деле, с позиции 1839 года, которую ей только ещё предстоит развернуть в будущем, отстоящем в среднем на расстоянии столетия от времён Казака Луганского. Она развернёт этот тип отношения к бытию в образах Цинцинната у Набокова, Землемера у Кафки, Стивена Дедала у Джойса.

Герой Даля, Вакх Чайкин, Евсей Лиров, Павел Игривый – он чужой всем: и «бедным», и «богатым», и миру помещиков, и миру чиновников, и крестьянам. Однако из прорех его одежды насквозь просвечивает, что чуждость его какая-то неромантическая. Это не модная во вкусах этого самого времени чуждость «лишнего человека», Чайльд-Гарольда, Онегина, Печорина, Чацкого, который желает обличить весь свет в его бессмыслии и лжи, и начинает чтением филиппики своей собственной возлюбленной. Какая-то обыденная это чуждость. «Быть крепостным – это по себе ещё не так великая беда; да моё-то положение было нестерпимое, и если б не отец Стефан да не француз, я бы себя погубил. На что же дали мне это образование?» [1, с. 132] – резонерствует сам с собой Вакх Чайкин. То есть предметом-то тяжбы с миром – не желание доказать, что он способен ради высоких стремлений пройти через кровь и насилие, не намерение «сделаться Ротшильдом», не решение вернуть обратно билетик в мировую гармонию, что как у Ивана Карамазова, а обычная непристроенность, бесприютность, что выпадает ему судьбой в самом этом мире. «Если показание крестного отца моего справедливо, то я не кантонист, не солдат, а свободный человек» [1, с. 138] – радуется он; и ничего в этой радости нет от опоэтизированного романтиками ареола высокой личности, свободной от условностей, наложенных обществом. Иные из его героев под конец получают то, что можно назвать «обретением себя». В конце всех своих злоключений они находят свою «подлинность», но подлинность-то это тоже какая-то, выражаясь по-гоголевски, «некартинная». У Лирова это любовь, тихое семейное благоденствие, и почётное водворение назад на чиновничью службу, ту самую, от которой он бежит в начале повести. Вакх Чайкин находит подлинных «своих» – и француза-учителя, и отца, обнищавшего мещанина, работающего сапожником, и возлюбленную, с которой был разлучён в начале, и подлинное житейское призвание. Ну, и конечно же, под пером Казака Луганского этим призванием оказывается место сельского врача.

Когда мы говорим о лейтмотивах далевской прозы, когда мы выделяем главные «действующие начала» универсума, что двигают судьбами героев, или от которых, наоборот, герои Даля стремятся в ходе сюжета отгородить своё «собственное», речь идёт именно об экзистенциалах. Экзистенциалы Хайдеггер определяет как бытийственные черты Присутствия [4, с. 44], те магистральные направления, в которых человек, Присутствие, то есть Сущее, которое обладает бытийной возможностью спрашивания [4, с. 7], прежде всего о себе самом, обозначает, определяет и намечает контуры себя. Точно так же, как всякое прочее сущее обозначает себя базисным планом в том, что обозначается в философии как категории.

Спрашивающий прежде всего высвечивает себя в своём собственном бытии. В главном виде, более коренном, чем факт его физического наличия, его бытие выступает из тени, из потаённости, из мельтешения прочих вещей – тем, что он задал вопрос. Как это верно в отношении персонажей Даля, их внутренней неуверенности, неамбициозности, но при этом непоколебимой вере в своё право задавать вопросы. Вот, например, такой вопрос, причём именно о своём бытии: «Какая мне нужда, – проговорил Евсей Стахеевич, забывшись, вслух, раскинув руки врозь, – какая мне нужда до именин целого города и могу ли я их знать и помнить?» [1, с. 26].

Мы не пытаемся здесь расширить перечень экзистенциалов, который выводит Хайдеггер в «Бытии и времени». Однако, в силу оснований, восходящих к области русской литературы, её истории и философских мотивов, попытаемся очертить смысловые грани одного из главных её образов, определивши таким образом его черты как экзистенциала. Это экзистенциал дороги. Тем самым мы попытаемся описать то особенное, что вносит в этот процесс Даль. Попытаемся кратко воспроизвести типологию дороги как экзистенциала в русской литературе в эпоху непосредственно предшествующую временам, в которые творил Владимир Даль, и в его время.

«Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева – как основание для критического описания российского житья конца XVIII во всей его непричёсанной и неприглядной реальности, недоступной для «амуров и зефиров» официальной придворной эстетики и её запросов.

«Ну, барин! Беда, буран..!» – это у Пушкина. В буране, застигающем кибитку в дороге ночью посреди бесконечной российской равнины, видятся погодные симптомы социального катаклизма, русского бунта, «бессмысленного и беспощадного».

Путешествие Онегина, снова у Пушкина. Взгляд, досужий, посторонний, полный рефлексии по поводу собственных «остывших чувств», и в то же время достаточно зоркий и глубокий. Состояние дороги здесь является, без сомнения, родственным «Паломничеству Чайльд-Гарольда».

Наконец, «Птица-тройка» Гоголя. Осознание и описание метафизических корней, данное в истории, народной памяти и народной демонологии Гоголя времён Диканьки, разворачивается в космический образ дороги, которым завершаются «Мёртвые души». Замкнутый мирок уездного города, кружение вокруг него, будто на привязи, или словно лешак водит, которое представляют собой похождения Чичикова, разрывается. И движение выходит на открытый простор с направленным вектором дороги, которой несётся сама Русь.

Остаётся, правда, ещё одни тип дороги в русской действительности, и в мире, где она отображается словом или воображением – это паломничество по святым местам. Во времена Даля он не нашёл ещё адекватного литературного отображения по причинам социально и ментального характера. Да и после он остаётся достаточно проблематичным, и применим в свете поправок совершенно разного характера к различным фигурам в истории русской литературы: Ф.М.Достоевского, Н.С.Лескова, К.Н.Леонтьева, Ивана Шмелёва, Андрея Белого, Пимена Карпова.

Интересно описание дороги в злоключениях Евсея Лирова. С одной стороны – это не символ, увитый моральными иносказаниями и аллегориями, а совершеннейшая в своей подлинности русская дорога. Этнограф, культуролог, лингвист, Владимир Иванович Даля уснащает её описание терминологией профессиональных ямщиков: круг, слаз, яма [1, с. 49]. И из текста можно без всякого сомнения вынести знание о том, что они, собственно, означают. Дорога подана всей её подлинности – ментальной, словесной, экономической, во всех намерениях и расчетах, корыстных и наивных, которыми она обжита для ямщиков. И всё же далевская «дорога» есть в полном смысле слова экзистенциал, описание бытийственной заданности присутствия Евсея Лирова в мире. Дорога презентует собой настроенность Лирова, состояние его неопределённости, одновременно и финансовой, и душевной, переходящей в неустроенность. Хайдеггер, как это широко известно, настаивает на фундаментальной онтологичности понятий «настроенности» и «настроения». Да, они субъективны и психологичны, если смотреть на их с позиции того сущего, которое не есть присутствие и экзистенция. Того сущего, которое описывается аристотелевскими категориями. Но они в совершенно коренном смысле определяют, содержат, выражают ту бытийственную данность, которой является Присутствие. Настроение ставит Присутствие перед «как оно есть» [4, с. 136, 340]. Даже в моральном смысле ситуация Лирова есть какая-то безприютность, безопорность. В свое критике той среды, от которой он бежит, он чувствует свою правоту и этическую, и элементарный здравый смысл. Но за исключением этой моральной доброкачественности одинокого человека, которой суждено претерпеть скрупулёзное осмысление и тонкий психологический анализ в будущем, в прозе А.П.Чехова, у Евсея Лирова твёрдой почвы под ногами нет. Дорога, на протяжении которой он терпит злоключения, одновременно печальные и комические, где он никак не может решиться, куда ему свернуть, в Москву или в Петербург, есть настоящий экзистенциал его поставленности в мире.

Одной из устойчивых тем в культуре, литературе, философии ХХ века является усреднённость человеческого существования, настоятельное требование соответствовать «серединности», стандарту, быть «как все». Экзистенциальная аналитика Хайдеггера существенно обращается к этому вопросу озабоченности серединой. «Люди сами имеют свои манеры быть. Бытие с другими как таковое озаботилось серединой. Для людей речь в их бытии идёт по сути о ней. Потому они держатся фактично в усреднённости того, что подобает, что считается значимым и что нет, за чем признаётся успех, чему в нём отказывают. Эта серединность, намечая то, что можно и должно сметь, следит за всяким выбивающимся исключением. Всякое превосходство без шума подавляется» [4, с. 127]. Обращённость всякого Присутствия «на люди» обращает настоятельную реальность «людей» в экзистенциал. Такой «не-собственной» жизнью, такого рода тяжбой между мною и другими, которые выступают единой стеной самых различных «нельзя», «не принято», «не уместно» проходит жизнь героев Даля. Сценой развоза визитных карточек в воскресный день начинается его «Бедовик» и совершенно глупой неурядицей, связанной с этим ритуалом, начинается сам конфликт героя с действительностью. Вот, скажем, принято в обществе за необходимое это обыкновение посвящать свой выходной день такого рода выражению лояльных чувств в отношении к начальству. И непоколебимость этого ритуала подкрепляется, среди прочего, фразой, обнажающей весь абсурд этого: «Вы, сударь, – сказал прокурор, – с супругою своею под ручку разгуливаете, это мы видим; а начальства своего по воскресеньям не уважаете» [1, с. 20]. А далее случается, что, некий «не слишком ловкий молодой человек, а по чину и званию своему птица невысокого полёта» [1, с. 19] начинает предаваться внутри себя рассуждениям о полнейшей бессмысленности такого рода поведения, называя его, в числе прочего, так: «Молчаливая отдача в лакейской своего доброго имени» [1, с.20].

Сказанного достаточно, на наш взгляд, чтобы обозначить тему существенного родства лейтмотивов литературного творчества Даля с идеями философской школы экзистенциализма. Недосказанным остаются многие мотивы, как, например, экзистенциал слухов, толков, истолкованности. В наследии Хайдеггера, как известно, этим измерениям человеческого существования уделяется немалое место. И достаточно вспомнить о том, какому «обстрелу» истолкования, осуждения вкривь и вкось подвергаются герои повестей Казака Луганского, чтобы понять, насколько это измерение требует ещё своего освещения. Ещё в начале статьи мы упоминали о том, что проблема сущностного родства и той переклички, которую ведут меж собой философия языка, выдвинувшаяся в качестве одного из существенных мотивов научного дискурса, и действительность живого великорусского языка, встающая со страниц Владимира Даля, требует прояснения, за которое автор статьи намеревается взяться в дальнейшем. Ну, а здесь следует добавить о том лишь, что внимание к наследию Даля, новые изыскания в области его наследия являются актуальной и своевременной составляющей научного и образовательного процесса Луганской Народной Республики, а также обозначения новых вех в интеллектуальном и культурном пространстве Российского мира.

 

ЛИТЕРАТУРА

  1. Даль В.И. Избранное / В.И. Даль . – М. : Правда, 1983. – 448 с.
  2. Ильин И. А. Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека / И. А. Ильин. – СПб. : Наука, 1994. – 544 с.
  3. Панченко А.А. Христовщина и скопчество: Фольклор и традиционная культура русских мистических сект / А.А. Панченко . – М. : ОГИ, 2004. – 541, [3] с.
  4. Хайдеггер М. Бытие и время / М. Хайдеггер ; пер. с нем. М. М. Бибихина. – М. : Ad Marginem, 1997. – 452 с.