§Личинка и мотылек

– Ну, друзья мои, дождались вы меня, – говорила бабушка, выходя в столовую и целуясь с сыном и трепля внучат.

         – Ну что, матушка, как застали вы Машу, что ребенок? – спрашивал Михаил Павлович.

         – Да что, малютка не жилица, до вечера едва ли доживет, а Маша плачет; беспрестанно принимает капли, растирают ее разными спиртами, в спальне ея такая духота, что я немного побыла, а виски и сердце забились. Советовала ей прокатиться, но она не решилась, а напрасно: свежий воздух лучше бы ее поправил. Но вот что, друг мой, дурно, племянница не знает, кому она вверила воспитание детей своих; представь себе, от нее прошла я в классную, и что же я нахожу: дети столпились в кучку около гувернантки и робко что-то слушают, а она с жаром рассказывает. Входя, я скрипнула дверью все с криком разбежались, следом за детьми и сама воспитательница. «Дети, дети, что вы, куда вы?» – кричала я за ними, – но и след их простыл; пошла в детскую, зову по именам: Зиночка, Лиза, Софочка! Наконец они меня узнали. «Это вы, бабушка, а мы думали сестрица!» «Какая сестрица?» – «Лили.» – «Да ведь она очень больна и ходить не может!» – «Может быть она уже померла, мы думали, что она мертвая идет…». Тут подошла ко мне их умная наставница, и едва переводя дух, сказала: «Боже мой, как я испугалась, просто едва дышу, а я только рассказывала детям, какие бывают иногда случаи, а вы тут и вошли!». Я до того была озадачена таким вздором, что не вдруг опомнилась, а гувернантка продолжала: «я буду проситься в отпуск на эти дни, потому что ни за что не останусь в одном доме с мертвой.» – «Вам бы следовало давно взять отпуск, сказала я ей, и не стыдно, дожив до этих лет, не отвыкнуть от ребяческих глупостей! Или быть может вы шутя пугаете детей? Посмотрите, Зинаиде двенадцать лет, а ведь она вам поверила, вздору дети всегда скорее верят, чем правде.»

         – Надо мне с бедными детьми потолковать, – сказала озабоченная старушка. – Ты Михайло съездил бы после обеда да привез бы их к нам.

         – Очень охотно, матушка, а что, и мои детки не боятся ли мертвых? – приветливо говорил отец, поглядывая то на того то на другого.

         Саша сидела молча и глядела на старушку; Миша, как бы скрепясь, вдруг крикнул:

         – Бабушка, ты не боишься мертвых?

         – Нет, мой друг, – спокойно и решительно сказала старушка, – не боюсь; когда отец твой был маленький как ты, то учил глупых деревенских мальчишек не бояться ни мертвых, ни могил.

         – И я никогда не стану бояться! – сказал Миша. – А ты Саша? – спросил он сестру.

         Саша сидела, задумавшись и ничего не отвечала.

         – Я замечаю, что мои внучатки стали привыкать к ржаному хлебу, – сказала бабушка, чтобы переменить разговор.

         Миша высоко поднял оставшуюся нижнюю корочку, говоря:

          – У меня только осталось, видишь?

         – Хорошо, Миша, привыкай, не будь неженкой.

         – Бабушка, я также всегда стараюсь есть ржаной хлеб, но сегодня мне ничего не хочется, вот и пирожок остался, – говорила Саша, показывая едва надкусанный пирожок.

         После обеда бабушка пошла отдыхать, отец уехал проведать сестру. А дети остались вдвоем: им было что-то дико и странно. Они ходили вдвоем по зале и гостиной; пристегнув новую саблю свою, Миша бодро побрякивал ею вертясь около сестры.

         – Саша! Я ничего не боюсь, – говорил он, – и стану приучать племянницу не бояться мертвых!

          – Я также хочу учить, – нерешительно сказала девочка, – это так невесело бояться, только я не умею учить.

         – Вот не умею, да ведь папа же учил деревенских мальчишек!

         – Ах. Миша, так ведь папа умел!

         – И я умею, – самонадеянно сказал мальчик.

 

         В бабушкиной комнате еще нет огня, только перед киотом мерцает лампада; старушка прилегла было немножко отдохнуть, а вот спит уже около двух часов; быть может ей во всю ночь не придется отдохнуть; она обещала племяннице приехать с вечера и остаться около умирающей; и вот слышит она впросонках детские голоса.

         – А вот я пойду, я ей это скажу, – так грозясь, кричал Миша обиженным голосом.

         – Миша, тихонько! – кричат несколько голосов, и старушке слышно, что ребенок крадется по коридору.

         – Ми-и-ся, – протяжно запищала Софочка, – там темно!

         – Я ничего не боюсь, – забывшись бойко и громко отвечает Миша, и на цыпочках бочком пролезает к бабушке, в приотворенную дверь. А бабушка уже сидит и завязывает чепец.

         За мальчиком вбежала толпа приехавших детей.

         – Бабушка, Зина говорит…

         – Да постойте, – кричал Миша детям, которые все шумели, и друг перед другом торопились поздороваться с бабушкой. – Пустите, дайте мне рассказать, – продолжал нетерпеливо Миша. Зина говорит, что ты говоришь неправду, и сама также боишься мертвых, как и всякий человек их боится!

         – Когда, когда я тебе говорила? – затарантила девочка, – вот и стыдно лгать!

         – Нет, ты говорила, – закричал обиженный мальчик.

         – Постой, Миша, – перебил Сережа, – Зиночка вот что сказала: «бабушка говорит это только так, а все на свете бояться мертвых».

         – Ну видишь, моя правда, – закидывая на бок голову, проговорил Миша.

         – Что же, я не сказала про бабушку, что она говорит неправду, – отвечала Зина.

         – Ты была вежливее, мой друг, но если подумаешь да разберешь, то увидишь, что смысл почти тот же, – сказала бабушка, усаживаясь на свое место.

         Дети ее окружили, и Саша, присев на скамеечку и положа руки на старушкины колени. Задумчиво глядела ей прямо в глаза, и спросила:

         – Ты ничего не боишься, бабушка?

         – Как, дружок, ничего! Я очень многого боюсь! – Дети в изумлении переглянулись. – Я боюсь прогневить Бога, т.е. не послушаться Его заповедей; я боюсь обидеть или огорчить кого-нибудь; я боюсь не слушаться царя и его законов; ну, еще боюсь всего вредного мне или другим; боюсь ядовитой змеи, боюсь вредного кушанья…

         – А мертвых? – в несколько голосов спросили дети. – А Лили?

         – По мертвым я скучаю. Лили мне будет жаль, потому что не увижу боле милого ребенка. Да вот что дети, знаете ли вы, что такое умирать? – Бабушка взяла Зиночкину и Сашину руки в свою, а увидев это, Миша и Лиза протянули и просунули свои ручонки туда же. – Умирать, значит: перестать жить на земле, а начать жить на небе. Когда Господу угодно человека взять к себе, тогда человек или душа сбрасывает одежду, т.е. тело, вот это, которое видим на себе и друг на друге, вот это, — и бабушка потрясла четыре детские ручонки в своих. – Душа бросает тело, как вы сбрасываете с себя платье. Снятые платья и башмаки не ходят без вас и не шевелятся, так ли, дети? – спросила бабушка.

         – Конечно, разумеется! – закричали все в голос.

         – Ну вот, точно также тело, брошенное душою, не ходит и не шевелится, а лежит как пустая выползинка или личинка. Что такое душа? Хотите вы спросить. Это вы сами, кроме тела, то, что в вас думает, соглашается, хочет, не хочет, сердится и любит. Миша и Лиза протянули руки ко мне, это душа их подумала и захотела. – Дети молча смотрели на бабушку. – Давеча Миша рассердился на Зиночку – и это душа его сердилась. Теперь вы все слушайте меня, это слушают души ваши, через уши, как через окошечко.

         – Бабушка, душа моя так любит тебя, – говорил Сережа, обнимая бабушку, – я все слушал бы тебя.

         – И мы, мы также, – кричали дети без умолку, целуя старушку.

         – Ведь вы выводили бабочек из гусениц? – спросила бабушка, – кто из вас видал, как вылетает бабочка из личинки своей?

         – Я, я, мы видели, – говорили дети.

         – Кто же бы подумал, глядя на личинку, – продолжала бабушка, – что в ней растет такая красивая бабочка? Она покидает личинку, как душа тело и обе, т.е. и душа, и бабочка забывают о теле, как о вещи более непригодной. Сережа, скажи мне, куда ты девал вброшенные бабочками личинки?

         – Я не знаю, я их просто бросал. – отвечал Сережа.

         – Почти тоже случается с нами, только мы кладем в гроб и зарываем свои личинки в землю.

         – Бабушка, когда я помру, то жива буду? – спросила Саша, которая, как дитя неиспорченное, была склонна к размышлению.

         Много евангельских изречений мелькнуло в уме старушки в ответ внучке, но они были бы неуместны, потому что дети были очень запущены в понятиях веры. Священную историю они прочитали тупо, без всякого соображенья, читали ее, как всякий другой рассказ, или как волшебную сказку; с ними обо всем, касающемся веры, должно было начинать сначала.

         – Да, Сашенька, – сказала бабушка, – хоть и помрешь, а все жива будешь, ведь человек умирает тогда, как я вам это уже говорила, когда настанет пора душе сбросить тело и идти жить в небе.

         – Бабушка, – сказал Алеша, – лучше всегда жить на земле, а не умирать!

         – Нет, дружок, – усмехнувшись на детскую недальновидную мысль, отвечала старушка. – Тот, Кто создал для нас землю, знает и определяет срок каждого из нас, долго ли на ней жить; Он, Господь наш, знает, что для нас лучше, а мы перед Ним – как глупые дети перед родителями; дети желают и просят того, чего и сами не знают.

         – Бабушка, – опять перебила Саша, – ну, когда я помру, что я в небе буду делать: Здесь я и с папой, и с мамой, и тебя вижу и слушаю, и с Мишей играю, ну и все такое, а что я буду делать в небе?

         – Вот забота далась моей девочке, – сказала бабушка, смеясь и целуя внучку; скажи-ка мне вот что: когда я зову тебя в свою комнату, почему ты идешь безотговорочно и не боишься, что тебе будет скучно или нечего делать?

         – Ах, бабушка моя! – говорила Саша, прижимаясь к старушке, – как же можно, скучно! Ты такая добрая, что мы все рады идти к тебе; мы уже знаем, что с тобой всегда весело!

         – А не знаешь весело ли, хорошо ли у Господа, который добрее всех бабушек, всех матерей и всех отцов земных!

         – Нет, Саша моя, только бы ты жила хорошо и послушно на земле, послушна заповедям Господним, помнишь, как мы говорили в рождественский сочельник?

         – Помню, помню, бабушка! Я даже и им всем рассказывала, – отвечала Саша, кивнув головою на братьев и сестер.

         – Ну, дружок мой, – продолжала старушка, – только бы мы делали свое дело, а уж Отец небесный даст нам более радости и счастья, чем мы вздумать можем; каждый человек найдет в небе свою семью, своих друзей, которые одинаково думали, одинаково жили, одно с нами любили, одного желали; и там еще дружнее будем думать, еще сильнее любить друг друга, и все вместе будем любить Отца нашего.

         Так говорила бабушка, дети же задумчиво сидели и слушали новые для них речи.

 

         Чуть светает; бабушка стоит над кроваткой умирающей Лили, перекладывает ее то так, то иначе, а та все пищит; старушка осторожно взяла ее на руки и уселась с нею в подушки, на диван: крошка успокоилась и заснула; бабушка, не шевелясь, бережно ее держит. Около часу продержала она ее так; вдруг Лили глубоко вздохнула, раскрыла глаза, осмотрелась, и остановила их на бабушке: видно было, что она узнала ее и обрадовалась ей, хотела поднять ручонку, чтобы погладить старушку по лицу, как обыкновенно ласкала ее, но рука опустилась, дитя опять закрыло глаза и более не открывало их. Бабушка долго и грустно смотрела на малютку; ей вспоминалось былое, не первый ребенок умирал на ее руках; но и теперь, как тогда, она обратилась с молитвою к Тому, по чьей воле мы живем и умираем. Крепко и нежно поцеловав ребенка, она сказала:

         – Прощай, Лили, дитя Господне, иди к Отцу нашему! – Подержав покойницу еще несколько времени на руках, она тихонько переложила ее в кроватку; потом подошла к образам, и усердно помолившись, написала Саше такую записку: «Господь призвал к себе нашу Лили, она улетела на небо, как улетает бабочка; малютка покинула тело, как личинку, которую мне хочет убрать цветами. Поезжайте сестрами в цветную лавку, возьмите хорошеньких цветов и приезжайте помочь мне». Старушка приказала горничной отослать эту записку в десять часов утра, а себя разбудить, как только станут в доме вставать; затем написала другую записку Алексею Романовичу, советуя ему не привозить Алю для прощанья с покойницею, чтобы не возбудить в ней тяжких воспоминаний о матери, – и сделав все это, притворила к себе дверь и заснула тем тихим сном, коим спят люди чистые и верующие.

         Несколько часов спустя, бабушка уже укладывала малютку в боковой комнате, на бархатном диване; белое легкое платье, от самого горлышка по кончики ног, пышно одевает ее; она опоясана белою же широкою лентою; на золотистые волоски надет венок из свежей зелени; фарфоровое личико точно улыбается. Старушка надевает ей башмаки; послышался шум около двери, потом Мишин голос: «Пустите меня, я наперед!» и с этими словами вошел он, а за ним сестры. Бабушка, надев башмак, нагнулась, крепко поцеловала ножку и приветливо кивнула детям; все обступили диван и молча смотрели на покойницу; на робких лицах показалась тихая улыбка. Миша первый запрыгал и потянулся к бабушке целоваться, говоря:

         – Какая она хорошенькая! – Все дети подтвердили в один голос то же.

         – Правда, правда, дети, дайте-ка сюда цветы, я развяжу их, мы еще лучше уберем тело. – Развязав цветы, она их раздала детям, и каждый, друг перед другом, торопился заткнуть их, то за пояс, то около шейки, а остаток разбросали по всему платью.

         Лиза, задумчиво стоявшая перед покойницей, вдруг с громким плачем бросилась обнимать и целовать ее; доселе она еще не понимала своей утраты; сначала глупый страх к мертвой, наведенный на нее безрассудною гувернанткой, потом разумная мысль о смерти, поселенная в ней бабушкой, занимали ум и удерживали ее, но теперь заговорило сердце.

         – Ты ушла, Лили, и никогда не вернешься, – говорила она, рыдая и прижимаясь к покойнице. – Как же скучно без тебя!

         – Тише, тише, Лизочка, мама услышит. Не тревожь ее, она и то больна, – сказала бабушка, притягивая к себе девочку.

         – Бабушка. Душечка, – шептала плача Лиза, – уж я никогда не стану играть с Лиличкой, никогда больше не увижу ее, уж Лили нету, – говорила малютка, прижимаясь ко груди старушки и удерживая громкие рыданья.

         Бабушка крепко прижала к себе внучку, и дав ей немного выплакаться, сказала вздохнув:

         – Играть с ней не станешь, и пока жива, наяву ее не увидишь! Но, голубка моя, разве тех людей уже нет, которые ушли от нас и не живут более с нами? Твоя Лили теперь не с нами на земле, а в небе, у Бога, но она тебя видит и слышит, и любит лучше прежнего; она будет радоваться каждый раз, как ты сделаешь что-нибудь доброе: удержишься ли от вспышки или лжи, поможешь ли кому в труде, забудешь ли чью обиду и проч.

         – Бабушка, душечка моя, я очень рада делать все, все, за что Лиличка меня станет любить… Да как же Лили будет радоваться? Стало быть, она меня видит? Ведь она так высоко ушла, так далеко! – говорила Лиза, вглядываясь в окно, на небо, – я там ничего не вижу!

         – Увидать этими глазками, – сказала бабушка, целуя Лизу в глаза, – ты не увидишь; пока душа живет в теле, то видит только одно тело, но когда сбросит его, то будет видеть не одно тело, но и души людей. Лили смотрит на тебя и видит так, как видят тебя ангелы с неба.

         – Пустите меня, ня тоже, показите литинку. – С этим словом вбежала запоздавшая Софочка, запнулась, и растянулась блином посреди комнаты; но плакать было некогда, вскочила и прямо через Лизу к бабушке на колени. – Покази лити…. – Она не договорила и уставила глазенки на умершую. – Это… это не литинька, это Лили, – робко проговорила она, не совсем однако же доверяя себе, потому что личико покойницы несколько вытянулось и носик заострился.

         – Ах, Софа, – закричало несколько голосов, – это уже не Лили, Лили пошла к Богу, это ее тело. Все равно как пустая личинка, без бабочки, – подсказала Саша. Софочка присмирела, она смотрела и думала: «Это не Лили, Лили ушла, а это тело, личинка, бабочка». Эти три слова мешались в маленькой головке, и она не знала, каким именем назвать то прекрасное, что лежало перед ней.

         Из оранжереи принесли большое цветущее дерево камелию, усыпанное белыми цветами с алыми крапинками, и поставили в головах дивана.

         – Дети, срежьте для Лили по одному лучшему цветку. – Все бросились наперерыв украшать головку ея, и бабушка, ободряя Зиночку, сказала, – А ты воткни цветочек свой в веночек посередине.

         – Погляди, бабушка, точно три белые звездочки, – сказала Саша, любуясь веночком. Между тем братец ее, посвоевольничав, настриг целую горсть цветов и не знал куда с ними деться; их заткнули за кушачок, а остальные разбросали по платью.

         – Миша, – сказала старушка, – возьми ручку покойницы, пощупай, какая она холодная и тяжелая, это всегда так бывает в неживом теле.

         Миша взял ручку, развел ее, и подавая Саше, говорил:

         – Посмотри, Саша! – И все дети принялись щупать и гладить Лилину ручку. В это время вошел какой-то господин с ящиком, спрашивая:

         – Здесь прикажете? – Бабушка хотела встать, но Софочка уцепилась за нее и не пускала от себя, говоря:

         – Бабушка, я тоже хочу, – и она посмотрела на покойницу, – бабуська дусичка, я тозе, как Лили хотю…

         – Что ты, к Богу хочешь? – сказав, – Да, моя крошка, придет время – и тебя позовет Бог, а пока дожидайся, будь умница, миленькая девочка! – С этими словами старушка спустила ее с колен и пошла толковать с фотографом. Софочка знала, что миленькие девочки, дожидаясь, сидят смирно; она влезла на диван, уселась в ногах покойницы; сложила руки и просидела так минут с десять; соскучилась наконец, она закричала:

         – Бабуська скола? – А дети в это время ничего не слыхали: они облепили камер-обскуру. Немного погодя раздалось громче, – Скола ли? – Потом, через минутку Софочка закричала еще громче, – Скола ли меня Бог заклитит?

         – Не знаю, Софочка. Видно не скоро.

         – Мне мозьна пока к няне? – Дети засмеялись.

         – Можно, иди, играй, моя голубочка, – сказала бабушка, целуя ребенка. Софочка вперевалку пустилась в детскую.

         – Ну, детки, – сказала бабушка, – теперь я пойду, а вы хотите, тут играйте, хотите, идите в залу, только не очень шумите около спальни.

         Дети весь день весело играли и весело заходили посмотреть и поцеловать тело сестрицы, А Софочка совсем, с игрушками, перешла под камелию и расставила там: собачку, кошку, пичужек в клетке; попугая же она не любила, его спрятала за дверь, хотела и сама влезть на кадку камелии, но няня сказала, что барышни на кадках не сидят, поэтому она села на скамеечку, взяла пичужек и стала их кормить листочком, суя в клеточку, приговаривая:

         – Кусяй позяласта! – Вдруг она подняла на няню большие голубые глаза, и наклонив несколько головку набок, сказала, – ня тозе, как Лили, пойду к Богу!

         – Ты? Нет, золотая моя, – говорила няня, садясь около нее на пол, – нет, ты не уходи, будет и того, что Лили от меня ушла!

         – Ня пойду, – решительно сказала малютка.

         – Пойдешь! Ну, я стану плакать, – говорила няня, закрываясь передником; этого Софочка очень не любила, а потому припала к ней и ну целовать ее и отымать передник от глаз, утешая тем, что она пойдет после, завтра, что означало в понятиях ребенка очень отдаленный срок. В Сумерки бабушка застала Сережу в ногах у покойницы; на коленях у него сидела меньшая сестра его, Мери, наша старая знакомка; она обвила шею брата одной ручонкой, склонившись к нему головой, и полушепотом говорила:

         – Да, Сережа, я всегда буду тебя слушаться, чтобы, когда помру, Бог взял меня к себе, где Лили, где все добрые!

         Мирно и дружелюбно провели дети весь этот день; они, как настоящие хозяева, встречали посетителей, водили их, показывая им покойницу, иным толковали, что самой сестрицы тут нет, что она ушла к Богу рано утром, а это тело ее сброшено ею, как сбрасывает бабочка личинку. Через неделю фотограф, принес прекрасную, отчетливую картинку, представляющую комнату всю в цветах, под большим цветущим деревом; на диване нежно покоится младенец в венке, легкое белое платье все усыпано цветами. Эта картинка представляла умершую Лили, но в ногах у неё, недумано-негадано, отпечаталась другая малютка, полная здоровья и жизни, с задумчивым, чего-то ожидающим личиком – это Софочка, которая, скрестив толстенькие ручонки, чинно и смирно дожидается призыва Господня.